Понедельник, 23.10.2017, 05:11
TERRA INCOGNITA

Сайт Рэдрика

Главная Регистрация Вход
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная » Криминальное Чтиво » Хорошие книги

Майгулль Аксельссон / Лед и вода, вода и лед
14.04.2011, 21:05
У нее в каюте кто-то побывал.
Она это знала, едва вставив ключ в замок, знала, еще не осознавая, еще не успев повернуть в нем ключ. Цилиндр прокручивался без малейшего сопротивления. Но она ведь заперла дверь, когда уходила? Ну да. Она всегда ее запирает, и уходя, и приходя, она даже на ночь запирается, хоть и говорят, будто бы тут опасаться нечего. Но сейчас дверь не заперта. Некто побывал у нее в каюте. Опять.
Помедлив, она оглядывается — направо, потом налево, — прежде чем положить ладонь на дверную ручку. В коридоре никого не видно, но из соседней каюты слышатся голоса и музыка. Там живут Магнус и Ула, кто-то из них громко хохочет, и от этого как-то спокойнее. Магнус — молчаливый гигант с синими глазами, Ула — улыбчивый матрос, проводящий в спортзале не меньше часа в день. Если закричать — они придут. Она в этом уверена. Почти уверена.
Но она медлит еще несколько секунд, прежде чем открыть дверь, а потом застывает у порога, задрав голову и по-собачьи принюхиваясь. Некто, входя в каюту, пока ее нет, обычно оставляет после себя запах, легкий след бензина или солярки, табака или лосьона после бритья, слишком отчетливый, чтобы его не заметить, и, однако, слишком неявный, чтобы кому-нибудь про это можно было рассказать.
Она перешагивает высокий порог и снова останавливается. Озирается, опять втягивает носом воздух — и брезгливо кривит рот. Сегодня тут пахнет не соляркой и не бензином, не табаком и не лосьоном. Здесь пахнет мочой. Хотя это, пожалуй, слишком прилично сказано. Потому что на самом деле воняет ссаками. Только такое грубое, омерзительное слово способно передать вот эту вонь.
На самом деле кто-то нассал  у нее в каюте.
Стыд захлестывает ее. Волной прокатывается по телу и заставляет тут же захлопнуть дверь в коридор. Никто не должен узнать, как пахнет у нее в каюте, ни у кого не должно появиться основания подумать, что это от нее самой так пахнет, никому… Стараясь не дышать, она прислоняется спиной к двери. Нет, надо успокоиться. Рассуждать здраво и по существу. Надо осмотреть и зафиксировать все то, что он устроил на этот раз.
Всякий раз следы, оставляемые им — ведь это он, конечно? ведь наверняка мужчина? — достаточно явные, чтобы она поняла: он побывал здесь, — но едва уловимые, так что никто другой не смог бы их заметить. А вдруг она сама высыпала содержимое несессера на шершавую поверхность дивана, или сорвала покрывало и пододеяльник с только что застеленной койки и, скомкав, швырнула в кучу, или открыла шкаф и порвала чистое белье. Нет, это сделала не она. А кто-то другой. Некто, по меньшей мере четырежды забиравшийся в ее каюту и оставлявший по себе следы и запахи.
Судно качнуло, и она уперлась растопыренными ладонями в дверь за спиной, чтобы устоять. Движение — словно напоминание: рассуждать здраво и по существу. И вот она выпрямляется и делает несколько шагов вперед, чтобы оглядеться, широко ставя ноги на случай, если очередной раз качнет. Она в море всего восемь дней, но тело уже успело приноровиться. И потому она сидит в баре, расставив ноги, как мужчина, и потому дышит на костяшки пальцев, выйдя на палубу, прежде чем сунуть руки под мышки, и потому перескакивает через две ступеньки, когда в ботинках на мягкой резиновой подошве взбегает на верхнюю палубу, на ежедневное совещание с участием исследователей и капитана. Сама она редко говорит на этих совещаниях, только качает головой, так что волосы, собранные в хвост, щекочут шею. Все равно присутствие представителя художественного мира ничего не изменит. Само слово ее смущает. Это она-то — художник? Что-то сомнительно. Несомненно другое: она сидит там, потому что Маркус — настоящий художник — ходить на эти встречи отказывается. У него на такие вещи нет времени, он целиком поглощен тем, что обходит судно круг за кругом и бормочет себе под нос. Она сперва считала его одержимым, но, поговорив с ним несколько раз, поняла, что он бывает и спокойным, и вполне благоразумным. Просто он настолько захвачен стремлением все увидеть, что словно потерял способность слышать. Уже на третий день она перестала сообщать ему, что говорилось у капитана: вид у Маркуса делался до того растерянный, едва она только начинала рассказ, что скоро стало ясно — он уже напрочь забыл про эти ежеутренние сборища. Теперь они только кивают друг другу, чуть улыбаясь, при встрече на палубе или нечаянно столкнувшись в кают-компании.
Наверное, и ей пора перестать туда ходить. Сказать ей там нечего, и сама она не всегда слышит, о чем говорят другие, — слишком уж часто внимание у нее рассеивается. И она принимается скользить взглядом по лицам сидящих вокруг стола, задерживаясь то на одном, то на другом. Может, этот некто — кто-то из них? Вон тот бледный химик, например, краснеющий всякий раз, как к нему обращаются? Или Стюре, метеоролог, который вечно сидит, мрачно скрестив руки на груди, словно готовый к тому, что с него лично спросят за туман и качку? А может, вон тот доцент с забранными в конский хвост длинными седыми волосами — как его, она вечно забывает имя? Или кареглазый Фредрик, что всякий раз невозмутимо улаживает все разногласия и предлагает компромисс, — прирожденный дипломат, который зачем-то пошел в штурманы? Нет. Невероятно. С чего бы кому-то из этих мужчин, что каждое утро сидят за капитанским столом, захотелось войти в ее каюту и наследить там? Она никого из них не знает, а они — ее, им известно о ней только то, что писали в газетах, да и то не факт. А женщины за столом? Разве можно вообще представить себе, чтобы Ульрике, смешливому профессору океанографии, пришло в голову рыться в чужом белье? Или что в душе у Катрин — застенчивого гения, что говорит на пяти языках и защитилась и по физике и по химии, — за кротким фасадом клокочет лютая ненависть? Не говоря уж о Йенни, представляющей молодых докторантов, которая с глубочайшей серьезностью записывает каждое произнесенное слово, но прыскает, как школьница, от малейшей шутки?
Нет. Невозможно. Это не может быть никто из них. Однако некто этим вечером явно побывал у нее в каюте. Окно заперто. Дверь в туалет — нараспашку. Когда она выходила из каюты в бар, все было наоборот. И все-таки сквозь страх пробивается ехидная радость. Дверь открыта — значит, он заходил в туалет. Стало быть, получил ее послание. Наконец-то. Прищурившись, она вглядывается в проем двери. Крышка унитаза поднята. Сиденье тоже. Значит, точно мужик. Душевая занавеска задернута, белый пластик в желтый цветочек поблескивает в сумеречном ночном свете, колыхается от качки, как рапсовое поле под летним ветерком. Но за этим движением вполне можно не заметить другого. Что если кто-то стоит там за занавеской, готовый…
Глупости. В таком случае он трус и ничтожество, и она не позволит себе пугаться его идиотских выходок. И поэтому делает шаг вперед, не додумывая мысль до конца, отдергивает занавеску и убеждается: там никого нет. Наступает ошеломляющее облегчение — колени обмякли, приходится опереться о стену, переводя дух. Проходит несколько секунд, прежде чем она замечает, что обои возле ее плеча — полосатые, что бежевую их поверхность пересекают желто-коричневые штрихи, липкие штрихи, которых там раньше не было. Вот тварь!  Не раздумывая, она срывает с себя свитер и швыряет в дверной проем. Выкинуть за борт, попозже вечером, стирка не поможет, никогда и ни за что она не наденет вещь, хоть раз соприкоснувшуюся с мерзопакостью, которую эта тварь…
Обхватив руками плечи, она поворачивается к зеркалу. Ага. Ее послание он получил, это очевидно. Перед тем, как выйти из каюты, она зашла в туалет и написала помадой на зеркале то же, что писала каждый раз все последние дни, выходя из каюты: Бог тебя видит, сволочь! Но эту весть явно не приняли к сведению. Он размазал помаду по всему зеркалу, стер надпись полотенцем, испортив его, а потом написал ответное послание той же самой помадой, только более крупными буквами: ПИЗДА!
Она сглатывает несколько раз, чтобы успокоиться. Блистательный ответ. Просто гениальный. Кроме всего, он еще, оказывается, сломал к чертовой матери ее помаду, единственную, которую она взяла с собой в экспедицию, единственный имеющийся у нее экземпляр Lancôme Long Lasting Juicy Rouge,  тон № 132. Прибить гада! Как только он ей попадется — сперва уши ему отрезать, а потом убить!
Естественно, если сам он раньше ее не убьет. И к добру ли, что лицо, смутно различимое в зеркале, такое бледное, словно принадлежит какой-нибудь жертве убийства из ее романов?


Сразу после мыса Фарвель судно меняет курс. Вахтенный штурман выключает автопилот и кладет руку на штурвал — маленький джойстик, гораздо меньше автомобильного переключателя скоростей, управляющий движением всей этой желтой махины под названием ледокол «Один». Легко и осторожно он поворачивает нос корабля к северу; выверенность и сдержанность в каждом движении, в том, как рука сжала круглую рукоять штурвала, в легком изгибе локтя, в мягком сокращении бицепса. Но поворот получается не слишком плавный. Штурман управляет судном, но не волнами Атлантики — а они поймали корабль, едва тот лег на другой курс, и принялись играть с ним, как с очень маленьким ребенком, — в напускной свирепости, но на самом деле очень осторожно подкидывая его кургузый корпус к светло-серому ночному небу, чтобы в следующий миг опустить вниз, в темно-серую расселину между валами, то подбросят, то опустят, то подбросят, то опустят…
Штурман не замечает, что высунул кончик языка, словно помогая себе, покуда спина напрягается, а рука сжимается на штурвале. Он глубоко сосредоточен, но в морщинках у глаз прячется улыбка. Он хочет быть только здесь, и больше нигде. На самом деле, если бы он мог выбрать себе рай после смерти, то выбрал бы именно такой: вечная ночная вахта на ходовом мостике «Одина», когда судно поворачивается кормой к Атлантике и входит в Девисов пролив, оставляя Баффинову Землю где-то по левому борту и смутно виднеющийся западный берег Гренландии — по правому. Он мог бы провести целую вечность в этом одиночестве еще и потому, что оно — умиротворяющий покой: вокруг люди, их много, но не больше, чем он в состоянии сосчитать, и большинство спит в своих каютах. Только он сам да двое парней в синей форме, внизу, в машинном отделении, — вот все, кто сейчас бодрствует. Если, конечно, остальные не проснулись от этой качки и не лежат теперь, вцепившись изо всех сил в край койки и до смерти боясь с нее свалиться. Ну и пусть. Главное — никто из них не лезет на мостик и не омрачает штурману Лейфу Эриксону его счастливые мгновения.
Ну вот. Поворот выполнен. Курносый судовой нос смотрит точно на север, и качка прекратилась. «Один» — женственная посудина с именем мужского божества — спокойно, вразвалку идет вперед. По открытой воде судно движется, словно женщина на девятом месяце или боксер за канатами ринга. Но скоро, через несколько часов или дней, оно выйдет из этого неестественного для него состояния и скользнет во льды. Там — его стихия, их оно проходит легко и стремительно.
Лейф Эриксон включает автопилот и выпрямляется, чувствуя, как спадает напряжение. Рай? Да, черт возьми, чего только не взбредет в голову посреди ночи! Вообще-то он скорее попадет в ад. Что такое ад, он тоже прекрасно знает. Нескончаемый летний день в старой развалюхе под названием «дача», которую жена получила в наследство от родителей, палящий зной, когда надо чистить выгребную яму и красить окна, когда мегера не в духе, а виски на исходе, когда сын-подросток рвется домой в город, к своему любимому компьютеру…
Нашел о чем думать. Нет уж. Домой Лейф Эриксон вернется не раньше чем через полтора месяца, как раз лето кончится и дачку на зиму закроют. На этот сезон он опять отмотался. И уже расплатился сполна, жена полмесяца ходила с кислой мордой, когда он объявил дома, что завербовался в экспедицию, но сменила гнев на милость, как только он намекнул, что деньги, всякие там крутые надбавки, можно будет пустить на очередную байду. Она тут же перестает кукситься, если ей какую-нибудь хрень пообещаешь. Он уже забыл, на что именно в этот раз… Сменить кафель на кухне? Нет, кафель был в прошлом году. Домашний кинотеатр, точно. Вот же, мать твою! Стало быть, позже или раньше, а придется ему — не отвертишься! — штудировать инструкцию, страниц в четыреста с хвостиком. Надо будет позвонить завтра домой и сказать, пусть покупает эту хрень прямо теперь, с оплатой установки и всем, что положено…
Хотя нет. Неохота с ней разговаривать. Ему ни с кем неохота разговаривать. Единственное, что ему охота, — это сидеть совершенно одному на мостике «Одина» и с высоты шестой палубы вглядываться в горизонт. Может, айсберг покажется уже сегодня ночью. Хотелось бы. Айсберг, как и все в жизни, кажется и больше, и прекраснее, если смотреть на него в одиночестве. Он прищурясь вглядывается в серую бесконечность. Нет. Пока что ничего не видно, и в глубине души он знает, что еще рано. Завтра, может быть…
Судно вздрагивает. Лейф Эриксон хмурится и подается вперед, замирает на несколько секунд с поднятой вверх рукой, готовый, если понадобится, схватить штурвал, но ничего не происходит. Он опускает руку и выпрямляется. Можно и кофейку выпить. И черкнуть пару слов в вахтенном журнале.
Обхватив кружку обеими ладонями, он проходится по мостику, глядя на белую ночь за иллюминаторами. Полуночное солнце за тучей — словно серебряная монета. На мгновение реальность чуть смещается, кажется, будто он летит, — но тотчас же, сморгнув, он возвращается к обычной своей рассудительности. Никто никуда не летит, просто он сейчас очень высоко над морем, на самой верхней, шестой палубе, но он там твердо стоит, широко расставив ноги. Отсюда видно и бак, и ют, и правый, и левый борт, стоит только оглянуться, но сейчас он видит не все, потому что за большими иллюминаторами медленно поднимается к небу ночной туман, растворяющий все очертания. Пальцы зябнут, и он машинально бросает взгляд на термометр, хоть и знает — температура снаружи ни при чем. Он сиживал тут в одной рубашке, когда с той стороны был сорокаградусный мороз. Ходовой мостик «Одина» надежен в своем постоянстве. Даже когда буря завывает там, снаружи, здесь, внутри, все звуки мягко приглушены, и в самую сильную качку все оборудование, крепко привинченное, не сдвинется с места. Ни одна бумажка не упадет на пол, а если упадет, ее тут же поднимет тот, кто ближе. Он морщится. На суше небось придется провести не одно собрание, чтобы решить, кому за ней нагнуться. За что он и любит море. Звездежа тут гораздо меньше.
Ночь стала темнее, но дело скорее в тучах и тумане, чем в высоте солнца над горизонтом. И все-таки, кажется, похолодало, отмечает он, щурясь на ют. Кильватерный след, всего несколько часов назад кипевший серо-белой пеной, буквально превратился в серебро. Завитки волн расходятся лишь на несколько метров в стороны, останавливаются и пропадают, — слабое неуверенное движение, которое замирает, едва успев начаться. Лейф Эриксон, глотнув кофе, провожает их взглядом. Ледяное сало? Уже? Он поворачивается и смотрит вперед. Морская поверхность блестит, как вода, но почти не движется, находясь в том особом переходном состоянии, которое и не вода, и не лед.
Ага. Ясно. Значит, скоро и льды, будет что колоть ледоколу. Штурман кивает сам себе и снова опускается в кресло, откинувшись на подголовник и вперив взгляд в горизонт. И сидит так довольно долго, неподвижно, если не считать нескольких редких подрагиваний век, и теперь уже в молчании, в том числе и внутреннем.
Какое-то движение, уловленное самым краем глаза, заставляет его шевельнуться снова — выпрямиться так стремительно, что остывший кофе едва не выплеснулся из кружки. Он смотрит на палубу, щурится, чтобы лучше видеть. Кто там? И что она там делает в полвторого ночи? Отставив кружку, он наклоняется вперед и замирает в нескольких сантиметрах от стекла, трет уголки глаз большим и указательным пальцем, чтобы лучше видеть. Кто-нибудь из исследователей? Да нет. Первые заборы проб не раньше четырех утра, а до тех пор все эти ученые спят как сурки. И кстати, никто из этих самых химиков или океанографов или хрен их знает, как они там называются, не станет разгуливать по палубе в ночной рубашке… Потому что вы только полюбуйтесь! Женщина, идущая по баку, разумеется, одета в синюю ветровку Шведского секретариата полярных исследований, но накинула ее совершенно явно поверх белой ночной рубашки, а ноги сунула в коричневые ботинки. Прямо святая Люсия забрела с праздника! Идет, вытянув вперед правую руку, и несет двумя пальцами что-то белое, нет, черное, нет, черно-белое. Вышла на бак, влезла на смотровую ступень и, перегнувшись через фальшборт, ничтоже сумняшеся швыряет это черно-белое в море. Потом поворачивается, спрыгивает по-детски, обеими ногами, на палубу, сует руки в карманы и идет назад. И только когда порыв ветра взъерошивает ее кудряшки, Лейф Эриксон узнает, кто это. Ну да, та бледная личность, не человек, а сырая креветка, такая же полупрозрачная и бесцветная. Замкнутая. Определенно не из тех, на которых ребята из команды делают ставки и держат пари. Похоже, почувствовала, что ее заметили, — вдруг остановилась и смотрит на мостик, потом нерешительно поднимает руку в приветствии. Она не может его видеть, это ясно, никто, стоя на баке, не может видеть, что делается на мостике, даже днем, однако он не удержался и так же неуверенно поднял руку в ответ. В следующий миг женщины уже нет.
Лейф Эриксон снова опускается в кресло, морщится. Господи боже, да что это такое? Он бросает взгляд на часы. 01.34. Надо занести в журнал, и время тут важно. А там уж пусть капитан завтра разбирается и устраивает ей нагоняй. Нельзя же ничего выбрасывать за борт в этих водах, это же всем известно. Весь ледокол — замкнутая система, система, которая, разумеется, забирает морскую воду для лаборатории, но не оставляет тут никаких отходов человеческой жизнедеятельности. Еще чего! Зачем нужно такое исследовательское судно, которое само загрязняет исследуемые воды?
— Ну и дерьмо человек!
Штурман едва не вздрагивает от звуков собственного голоса. Их эхо еще вибрирует, так что делается стыдно, и сам факт, что он стыдится, раздражает еще больше.
— Чертово дерьмо!
Он берет кружку, идет к мини-кухне, выливает холодный кофе, наливает свежий, потом направляется обратно к панели управления, усаживается и пытается снова расслабиться. Не тут-то было. Вода вдруг сделалась просто водой, берег — только берегом, а небо — всего лишь небом.
Лейф Эриксон делает глоток из кружки. Угу. Вахта испорчена. Ну спасибо! Большое долбаное спасибо!
------------------------------------
Категория: Хорошие книги
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Поиск

Меню сайта

Чат

Статистика

Онлайн всего: 2
Гостей: 2
Пользователей: 0

 
Copyright Redrik © 2017