|
Михаил Герман / Домье
| 30.06.2015, 20:41 |
В начале осени 1816 года почтовая карета линии Марсель — Лион — Париж совершала свой обычный путь в столицу. Позади остался по-летнему знойный Прованс. Дорога тянулась над песчаными берегами Роны. Пятерка сильных лошадей бежала крупной рысью, увлекая за собою тяжелый грохочущий экипаж. Желтый кузов скрипел и раскачивался на старых рессорах. Внутри кареты пахло пылью, кожей, конюшней. Окна не опускали, боясь дорожных сквозняков. Закутавшись в плащи, пассажиры клевали носами. Лишь изредка кто-нибудь бросал равнодушный взгляд на тускло-синюю Рону и едва различимые в тумане далекие предгорья Виваре. Только один пассажир не отходил от окна. Прижав к стеклу маленький нос, восьмилетний мальчик с удивлением разглядывал двигавшийся навстречу огромный мир. Ребячье воображение отказывалось мириться с его очевидной бесконечностью. Каждое лье пути неизменно открывало что-то новое. За поворотом вставали развалины рыцарского замка, тянулись густые виноградники, вспаханные поля, тронутые желтизной рощи. Между холмами прятались города, давая о себе знать лишь верхушками тонких колоколен и коньками красных черепичных крыш. Время от времени навстречу попадались такие же почтовые кареты, шумные, дребезжащие, покрытые пылью. Медленно двигались громоздкие, запряженные мохнатыми тяжеловозами телеги. Их обгоняли легкие лакированные экипажи с гербами на дверцах. В восемь лет нелегко оставаться взаперти несколько часов подряд. Мальчик с восторгом поменялся бы местами с молодым форейтором в великолепном клеенчатом цилиндре или, на худой конец, с теми путешественниками, которые едут на верху кареты на вольном воздухе. Но об этом нельзя было и мечтать. Чтобы вылезти из кареты, приходилось ждать почтовой станции. К счастью, они встречались каждые два-три часа пути. Там меняли лошадей. Кажется, единственное, что повторялось в дороге, — это жестянки с надписью «Королевская почта» над воротами почтовых станций. Иногда они бывали ржавыми, иногда до блеска начищенными. Но и буквы и гербы с лилиями и короной, красовавшиеся посреди вывесок, неизменно были одни и те же. Когда карета останавливалась и кучер отворял запертую снаружи дверцу, становились слышны шорох ветра, голоса конюхов, лай собак. В затхлый воздух кареты проникал запах дождя, опавших листьев, острый аромат жареного лука, доносившийся из кухни постоялого двора. Как только с лязгом падала вниз откидная ступенька, маленький пассажир спрыгивал на землю. Он во всех подробностях наблюдал увлекательную процедуру смены лошадей, следил, как с крыши кареты сгружали посылки и тюки, как, с трудом расправляя одеревеневшие руки и ноги, спускаются на землю сонные путешественники. Время стоянки проходило быстро, мать звала мальчика обратно в карету. И опять дорога, одурманивающий шум колес и удивительный мир за окном, от которого нельзя оторваться, пока не подкрадется дремота. И тогда мальчик засыпал, положив на плечо матери пушистую русую голову. Его звали Оноре. Он ехал в Париж к отцу, которого не видел целых два года и уже успел немножко забыть. Отец жил в Париже. Он уехал туда «искать счастья». Это было бы не удивительно, если бы он был беден и юн. Но Жан Батист Луи Домье был почтенным ремесленником, и ему уже шел пятый десяток. Беда заключалась в том, что Жан Батист был еще и поэтом. Казалось, что он, сын стекольщика Жана Клода Домье, обосновавшегося в Марселе еще при Людовике XVI, мог бы успешно продолжать дело отца. И действительно, сначала все шло хорошо. Пока в душе Жана Батиста не пробудилась пагубная страсть к поэзии, он жил добропорядочной жизнью марсельского ремесленника. Унаследованная от отца мастерская на площади Сен-Мартен давала хороший доход. Жан Батист женился на девушке из коренной провансальской семьи и получил в приданое загородный дом — бастиду, как говорят в Марселе. Жан Батист расширил дело отца. Он не только брал подряды на остекление окон, но и принимал в окантовку гравюры, картины, чинил старые рамы и изготовлял новые. К тому же он не боялся слегка подновлять картины. Он подмазывал краской облупившиеся места, закрашивал трещины и постепенно привык считать себя умелым реставратором и знатоком живописи. Его витрины напоминали витрины антиквара куски золоченого багета, картины, пожелтевшие гравюры заставляли останавливаться зевак. В лавку Домье нередко заходили художники и любители искусства. 26 февраля 1808 года у Жана Батиста родился сын. Его крестили в церкви напротив мастерской. Крестным отцом был не какой-нибудь ремесленник, а настоящий художник, довольно известный в Марселе живописец Жозеф Легранж, что чрезвычайно льстило самолюбию отца. Так в возрасте всего лишь трех дней Оноре Викторен Домье впервые приобщился к искусству. Еще больше, чем живопись, увлекала Жана Батиста изящная словесность. Поблизости от мастерской держал букинистическую лавку книготорговец, большой приятель просвещенного стекольщика. Он приносил Домье множество книг. В те годы, особенно в провинции, еще не угасло преклонение перед «великим Жан Жаком». Философию Домье не любил и не понимал, но все, что Руссо писал о прелестях сельской жизни и возвращении на лоно природы, вызывало у него на глазах слезы. Чрезвычайно нравились ему идиллические поэмы аббата Делиля и его переводы из Вергилия. По субботам, заперев лавку, Жан Батист уезжал с семьей в свою бастиду. Он старался смотреть на солнечные провансальские пейзажи глазами меланхолических героев своих любимых авторов. Ему казалось, что им овладевает «нежное и глубокое мечтание», воспетое Руссо. Ему не хотелось, подобно другим владельцам бастид, сидеть в шалаше с ружьем, подкарауливая неосмотрительных дроздов. Вместо того он бродил по окрестностям, разыскивая красивые виды, или сидел в жидкой тени олив с книжкой в руках. В сумерках он возвращался домой. И в те часы, когда марсельские горожане мирно покуривали трубки, наслаждаясь вечерней прохладой, когда толпы гуляющих заполняли нарядную улицу Канебьер и душистые Мельянские аллеи, Домье запирался у себя в комнате и, забыв обо всем на свете, сочинял стихи. Он писал о природе. О той природе, которую видел лишь раз в неделю. Стихи редко получались удачными. И все же эти вечера бывали, наверное, самыми счастливыми в жизни стекольщика. Маленький Оноре ничего, конечно, не понимал в стихах. Но с первых дней своей сознательной жизни он привык к тому, что и ветер, и деревья, и небо как-то участвуют в жизни отца, что природа может волновать и радовать человека. И он поневоле запоминал рифмованные строчки о птицах и журчащих ручейках. В мастерской отца Оноре разглядывал гравюры, развешанные по стенам или сложенные на столах в ожидании окантовки. Там можно было найти все что угодно: и превосходные английские гравюры, изображавшие задумчивых сквайров и белокурых дам под густой листвой старинных парков, и посредственные гравированные копии со всевозможных картин, и ярко раскрашенные эстампы, прославляющие победы Наполеона. Иногда в мастерской появлялись большие картины, написанные на холсте, покрытые потускневшим лаком. Их можно было разглядывать часами, в некоторых из них было что-то такое, что никак не давало отойти прочь. Существовало еще одно очень интересное занятие. В мастерской всегда хранилось много замазки для стекла. Можно было раскатать ее между ладонями и лепить смешные фигурки, очень похожие на людей. Правда, потом оказывалось, что платье Оноре испачкано, как у настоящего стекольщика, а это грозило неприятностями дома. Но соблазн был слишком велик, и число изваяний неуклонно росло. Тем временем в жизни Домье-отца назревали решительные события. Начинающий поэт не хотел больше оставаться в безвестности. После долгих колебаний он послал свои стихи в Марсельскую академию наук и изящной словесности. Отзывы были самыми благоприятными. Марсельские знатоки чрезвычайно благосклонно отнеслись к появлению стихов, выдержанных в почтенных традициях минувшего века. Увлекшиеся академики даже сравнивали Жана Батиста Домье с Оливером Гольд Смитом. Жан Батист потерял покой. Отныне он видел себя писателем, поэтом. Ему мерещились собственные портреты на страницах столичных газет, восторги литературных салонов, заискивающие улыбки издателей, чуть ли не зеленое шитье академического мундира. Он стал мечтать о славе. Стекольное дело представлялось ему теперь жалким ремеслом, а реставрация картин легковесным любительством. Вся прежняя жизнь потеряла цену. Жан Батист чувствовал себя талантливым и почти молодым. После недолгих колебаний, оставив в Марселе семью и сунув в дорожный баул свои рукописи, он сел в почтовый дилижанс и уехал в Париж, чтобы начать новую жизнь поэта. Шел 1814 год. Наполеон только что подписал документ об отречении от престола. Волей союзных держав во Франции была реставрирована династия Бурбонов, четверть века назад низвергнутая Великой революцией. По улицам Парижа расхаживали солдаты и офицеры в незнакомых мундирах: австрийцы, русские, пруссаки. На Елисейских полях стояли палатки русских казаков. Но все это мало трогало Домье. Он думал лишь о том, чтобы покорить столицу. Первым делом Жан Батист разыскал типографию и отпечатал там свое лучшее произведение «Утро весны». В ожидании выхода книги он проводил одинокие вечера в одной из скверных гостиниц Латинского квартала и предавался мечтам. Признание пришло, ошеломив даже самоуверенного поэта. В несколько дней имя марсельского ремесленника стало известно Парижу. Газеты с умилением писали о стекольщике, сочиняющем такие милые, такие прелестные стихи. Провинциальный поэт-стекольщик — в этом было что-то острое, непривычное, и целых две недели Париж развлекался очередной сенсацией. Мечты Жана Батиста Домье как будто сбывались. Его приглашали в ослепительные особняки Сен-Жерменского предместья. Он входил в душистые комнаты, его имя громко объявляли лакеи в шелковых чулках. Он слышал шепот: «Это тот самый, автор «Утра весны»!» Он кланялся, изо всех сил старался чувствовать себя знаменитостью и не обращать внимания на жмущий под мышками новый фрак. О Домье говорили у принцессы де Роган и даже в Тюильри. Вершиной светского успеха Домье было приглашение на прием к графу д’Артуа — будущему королю Карлу X. Поэт почтительно преподнес свою книжку апатичному длиннолицему человеку с большой звездой на мундире и был награжден любезной улыбкой. Потом все кончилось быстро и неожиданно. Жан Батист перестал быть модной новинкой. За эти две недели он пережил свою славу. Только много времени спустя он догадался, что славы, в сущности, и не было. Были лишь снисходительное любопытство к поэту из низов и газетная трескотня. Жан Батист мечтал увидеть Париж у своих ног, но, сам того не сознавая, был просто развлечением для скучающего света. Не прошло и месяца, как о Домье перестали говорить и писать. Он остался один. Тогда он не понял, в чем дело. Домье продолжал сочинять. Сохранив кое-какие знакомства, он читал свои стихи тем, кто еще соглашался их слушать, мечтал вернуть исчезнувшие дни славы. Он задумал написать трагедию, он еще верил в себя. Кажется, он был единственным человеком в Париже, который не забыл о том, что Жан Батист Домье великий поэт. Тем временем, в ожидании счастливых вестей из Парижа, мадам Домье старалась хоть как-то сводить концы с концами. Издание книги, поездка Жана Батиста в Париж стоили много денег. В отсутствие хозяина мастерская почти не давала дохода. Жить становилось день ото дня труднее. Оноре чувствовал, что в доме что-то неладно. Мама стала грустной и чаще сердилась, на столе теперь было куда меньше лакомств; отец так и не возвращался домой. Эти два года, когда Жан Батист был в Париже, оказались чуть ли не самыми тяжелыми в жизни Катрин Сесиль Домье. В довершение всех бед ее мать, возмущенная легкомыслием зятя, отказалась помогать дочери. |
Категория: Жизнь Замечательных Людей
|
|
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация |
Вход ]
|
|