Промозгло, серо, дождик, еще лучше — зима, метель; кресло — хорошо бы кожаное, большое. Над чашкой чаю вьется пар. Какая-нибудь замысловатая тарелочка с пирожными, но сойдут и бутерброды. Пламя камина, увы, ничем не заменишь, но на худой конец включаем обогреватель. Свернемся клубком, если габариты позволяют. Пушистый плед строго обязателен… «Городские часы на колокольне только что пробили три, но становилось уже темно, и огоньки свечей, затеплившихся в окнах контор, ложились багровыми мазками на темную завесу тумана — такую плотную, что, казалось, ее можно пощупать рукой. Туман заползал в каждую щель, просачивался в каждую замочную скважину, и даже в этом тесном дворе дома напротив, едва различимые за густой грязно-серой пеленой, были похожи на призраки…» «На фоне ослепительно-белого покрова, лежавшего на кровлях, и даже не столь белоснежного — лежавшего на земле, стены домов казались сумрачными, а окна — и того еще сумрачнее и темнее. Тяжелые колеса экипажей и фургонов оставляли в снегу глубокие колеи, а на перекрестках больших улиц эти колеи, скрещиваясь сотни раз, образовали в густом желтом крошеве талого снега сложную сеть каналов, наполненных ледяной водой. Небо было хмуро, и улицы тонули в пепельно-грязной мгле, похожей не то на изморозь, не то на пар и оседавшей на землю темной, как сажа, росой, словно все печные трубы Англии сговорились друг с другом — и ну дымить, кто во что горазд! Словом, ни сам город, ни климат не располагали особенно к веселью, и тем не менее на улицах было весело, — так весело, как не бывает, пожалуй, даже в самый погожий летний день, когда солнце светит так ярко и воздух так свеж и чист».
Честертон: «Его [Диккенса] героям так удобно, что они засыпают и что-то бормочут во сне. Читателю так удобно, что засыпает и он…» И все же современный русскоязычный любитель английского уюта, млея под пледом, скорее всего, выберет что-нибудь другое. «Я открыл дверь в гостиную и перепугался — уж не пожар ли у нас? — ибо в комнате стоял такой дым, что сквозь него еле брезжил огонь лампы. Но мои опасения были напрасны: мне ударило в нос едким запахом крепчайшего дешевого табака, отчего у меня немедленно запершило в горле. Сквозь дымовую завесу я еле разглядел Холмса, удобно устроившегося в кресле. Он был в халате и держал в зубах свою темную глиняную трубку». Не хочется читать — что ж, есть много чего посмотреть, английским детективным сериалам несть числа, идет ли в них речь о XIX или о XXI веке: все тот же уют, чашечка крепкого чая, горящий камин, игрушечные домики, увитые розами, старушка с вязаньем… Конечно, есть диккенсофилы, что все тексты в переводе и подлиннике знают назубок и перечитывают всякий раз, как захочется уюта, и знают, кто такие Подснепы и Пекснифы, и чем отличается Джонас из одного романа от Дженаса из другого, и каковы речевые особенности миссис Камп и мисс Гемп, — ну вот как мы знаем все про Коробочку, Манилова и Собакевича… Но обычный наш читатель, скорее всего, знаком с Диккенсом так: в детстве (особенно если оно — советское) прочел «Оливера Твиста» и «Дэвида Копперфильда», может быть, «Домби и сына»; быть может, взрослым перечел их же, ожидая получить забытое удовольствие, быть может, и получил его. Он, возможно, и не слыхал, что у Диккенса аж 15 романов плюс множество других работ, а если знает, то, во всяком случае, не решил, стоит ли за них браться — такие толстые! — и не решил, стоит ли детей и внуков побуждать читать все это или ни к чему… Да надо, надо, мы понимаем, что надо читать… Из нобелевской речи Бродского: «Я полагаю, что для человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего». Но…
Громадный объем текстов писателей XIX века — это, конечно, для нас препятствие. Непонятно вообще, как они ухитрялись столько писать — без компьютера, от руки, стальным пером (а когда-то и гусиным), некоторые (и Диккенс в том числе) даже без секретарей-переписчиков… Впрочем, объемы Толкина и Джоан Роулинг тоже ничего себе; и далеко не все мы так ужасно заняты, как любим говорить — на телевизор и Интернет время-то находим? — так что препятствие не только в объеме. Устарела тематика? Что нам Диккенс? Про что это? Нет давно никаких долговых тюрем, работных домов, служаночек, которых морят голодом, людей, что за весь день съели «хлебца на пенни». Нет — правда же? — богатых и бедных, нет беспризорных, нищих, побирушек, проституток, воровских притонов, нет невинных в тюрьмах, нет домишек без воды и электричества, нет детей, которых мучают в детдомах, нет больниц-развалюх, министров-коррупционеров, депутатов-кретинов, тупых нуворишей, фальшивых филантропов, богатых священников и бедных прихожан — ну конечно же нет… Диккенс несовременен, даже если сравнивать с его же современниками Бальзаком или Стендалем: у его хороших людей на лбу написано, какие они хорошие, и все они в финале друг на дружке женятся, у злодеев непременно горящие глаза и перекошенные рты, и они разговаривают сами с собой о своих злодействах, проститутки слезливо каются, заламывая руки, кроткие детишки лепечут молитвы, умирая. Аполлон Григорьев: «…его [Диккенса] идеалы правды, красоты и добра чрезвычайно узки, и его жизненное примирение, по крайней мере для нас, русских, довольно неудовлетворительно, чтобы не сказать пошло: его… добрые герои для нас приторны». Не только для нас: Оскар Уайльд сказал, что над сценой смерти героини «Лавки древностей» (девочки-подростка) только бессердечный человек не может не… расхохотаться. В романе современника Диккенса Энтони Троллопа «Смотритель» есть персонаж — писатель Сентиментальный Народник: «Неисчислимо количество злодейств, которые он разоблачил; боюсь, скоро он начнет испытывать недостаток предметов, и когда он добьется, чтобы пиво разливали в бутылки надлежащего объема, ему больше будет решительно нечего делать… О, г-н Сентиментальный Народник сильный автор, и мы верим, что его добродетельные бедняки вправду столь добродетельны и честные люди так необычайно честны… светские дамы нам прискучили, но образцовый крестьянин или добродетельный нищий все еще может разглагольствовать напыщенно, как в романах г-жи Радклиф, и его будут слушать. Вот его новый роман „Богадельня": „Демон Богадельни был управляющим этого учреждения. Он был человек в годах, но все еще силен, его налитые кровью глаза испускали страстные взоры, у него был огромный красный нос с шишкой и двойной дряблый подбородок, раздувавшийся как у индюка, когда внезапный гнев охватывал его… Он, само собой, был вдовцом, и у него было две дочери…" Теперь об обитателях богадельни… Условия жизни этих нищих были трогательно ужасны: в сутки их кормили на шесть пенсов при основании богадельни и кормили на те же шесть пенсов, когда цены выросли вчетверо… Ужасен был контраст между спаленкой этих стариков и богато убранной комнатой священника. Слова, которые они произносили, возможно, были какие-то не вполне английские, но красота чувства вполне искупала дефект языка; и как жаль, что этих стариков нельзя было послать проповедовать по всей стране вместо того, чтобы морить в несчастной богадельне…» Самая жестокая атака на Диккенса случилась в 1859 году, когда журналист Джеймс Стивен в рецензии назвал «Повесть о двух городах» «помесью пирога с собачатиной и тушеной кошки»; он писал, что Диккенс «выработал рецепт зелья, которым заразил литературу». «От первого до последнего слова он старается выжать из читателя слезы или смех, и невежественная часть публики считает, что это и есть вся обязанность романиста…» Тогда же, Уолтер Бейджот, политический обозреватель: «…у Диккенса нет мужских способностей к рассуждению, а лишь поток эмоций, карикатуры и напыщенность». Джордж Льюис замечал в 1872-м: «Мысль странно отсутствует в его работах». Оруэлл: «Почему способность понимания Толстого кажется куда большей, почему кажется, что он может куда больше, чем Диккенс, поведать нам о нас самих?.. Толстой пишет о людях, которые растут, развиваются, его герои обретают свои души в борьбе, в то время как диккенсовские раз и навсегда отшлифованы и совершенны. Диккенсовские типы встречаются гораздо чаще и выглядят ярче, чем толстовские, но они всегда однозначны, неизменны, как картины или предметы мебели. С диккенсовским героем невозможно вести воображаемый диалог, как, скажем, с Пьером Безуховым… Все дело в том, что у героев Диккенса нет духовной жизни. Они говорят именно то, что им следует говорить, их нельзя представить беседующими о чем-то ином. Они никогда не учатся, никогда не размышляют… Значит ли это, что романы Толстого „лучше", чем Диккенса? Истина в том, что абсурдно делать такие сравнения в терминах „лучше" и „хуже". Доводись мне сравнивать Толстого с Диккенсом, я бы сказал: притягательность Толстого во времени будет расти и шириться, Диккенс же за пределами англоязычной культуры едва доступен; с другой стороны, Диккенс способен доходить до простых людей, а Толстой — нет. Герои Толстого могут раздвигать границы, диккенсовских можно изобразить на сигаретной пачке. Ни один взрослый при чтении Диккенса не может не почувствовать его ограниченности…» А вот (из интернет-форума) отзыв «простой читательницы» XXI века: «Когда у меня плохое настроение или хочется отдохнуть после очередной серьезной книги, в данном случае после „1984", я сажусь в кресло и беру книгу Диккенса… Чем отличается Диккенс от других писателей, так это тем, что почти все его романы хорошо заканчиваются и вселяют в тебя оптимизм. От них веет таким теплом и домом…» Честертон: «Даже несчастные и невеселые люди, которые не могут читать его без раздражения, употребят это слово [„великий"], не задумываясь. Они чувствуют, что Диккенс — великий писатель, даже если он плохо писал». Оптимизм, все добрые люди женятся, поцелуй в последнем кадре, злодей убит — да это же кино! Эйзенштейн одним из первых заметил, насколько Диккенс кинематографичен, написав об этом целый трактат. Биограф Диккенса Хескет Пирсон : «Он не пишет, а ставит бурю, как поставил бы ее на сцене режиссер; его злодеи мелодраматичны, его герои так и просятся на подмостки… В наши дни он стал бы королем киносценаристов…» Сам Диккенс 29 марта 1858 года в Королевском театральном фонде сказал: «Каждый писатель-беллетрист, если даже он не избирает драматическую форму, в сущности, пишет для сцены» . Его статья от 30 марта 1859 года «Развлечения для народа»: «Джо Уэлкс из Ламбета читает мало, ибо не обладает ни большим запасом книг, ни удобной для чтения комнатой, ни склонностью к чтению, а главное — не обладает способностью живо представлять себе то, о чем он читает. Но посадите Джо на галерее театра Виктории, покажите ему на сцене открывающиеся окна и двери, через которые могут появляться и исчезать люди, расскажите ему что-нибудь с помощью живых мужчин и женщин, поверяющих ему свои тайны голосом, слышным за полмили, и Джо превосходно разберется в самых сложных перипетиях сюжета и просидит там хоть всю ночь, лишь бы ему что-нибудь показывали». За два века этот Джо из Ламбета ничуть не изменился и ничем не отличается от Васи из Челябинска. Так что наследие Диккенса более или менее востребовано, в том числе и у нас — на экране. И его всегда экранизируют удачно. Не будем силком заставлять детей читать его — но пусть посмотрят… Но мы-то, привыкшие перелистывать страницы, все еще хотим читать, только не знаем, за что взяться, с чего начать. Тут ведь и проблема с переводами, причем особенно самых популярных произведений Диккенса. В большом «зеленом» собрании сочинений его ранние романы переведены А. Кривцовой и Е. Ланном; Чуковский их раскритиковал. Чуковский о «Пиквикском клубе»: «Получилась тяжеловесная, нудная книга, которую нет сил дочитать до конца… Вместо того чтобы переводить смех — смехом, улыбку — улыбкой, Ланн вкупе с А. В. Кривцовой перевел, как старательный школьник, только слова, фразы, не заботясь о воспроизведении живых интонаций речи, ее эмоциональной окраски». Переводчик Нора Галь: «Где уж там взволноваться мыслями и чувствами героев, изъясняющихся этим чудовищным языком, где уж там почувствовать сострадание, уловить прославленный юмор Диккенса… „Кто это выдумал, что он хороший писатель? Почему ты говоришь, что про Домби (или Оливера, или Копперфильда) интересно? Ничего не интересно, а очень даже скучно. И про Пиквика ни капельки не смешно!" — такое приходилось и еще придется слышать не только автору этих строк». Иван Кашкин, блистательный переводчик Хемингуэя: «…sweet — значит сладкий; и вот уже в переводах произведений Диккенса в садике выращивают сладкий горошек (sweet-pea ), а не душистый горошек. Таким же образом возникают выражения: пароксизм поклонов, летаргический юноша, симметрическое телосложение, я дьявольский негодяй, публичная карьера, медицинский джентльмен. Так, в этих переводах пьют тень маленького стаканчика, наливают в чернильницу глоток чернил, сидят в ортодоксально спортивном стиле и т. п.». И правда жуткие фразы: «Не трудясь осведомляться, показался ли Николасу следующий день состоящим из полагающегося ему числа часов надлежащей длительности, можно отметить, что для сторон, непосредственно заинтересованных, он пролетел с удивительной быстротой, в результате чего мисс Питоукер, проснувшись утром в спальне мисс Снивелличчи, заявила, что ничего не убедит ее в том, что это тот самый день, при свете коего должна произойти перемена в ее жизни». Есть мнение, что как раз эти переводы лучшие, но так обычно считают англофилы, которые и подлинник могут прочесть, а нам, обыкновенным, что делать? Правда, большая часть переводов Диккенса сделана уже представителями новой советской школы (О. П. Холмской, М. Ф. Лорие, В. М. Топер, Е. Д. Калашниковой), и они великолепны, но человек-то обычно берется читать с начала, то есть с «Пиквика» или «Твиста», и «обламывается». Вдобавок ранние вещи Диккенса — не самые лучшие (как почти у любого писателя), и вот из-за какого-то мистера Пиквика мы теряем целый мир… Так попробуем, читая вместе, выстроить такой порядок чтения, чтобы современному человеку Диккенс давался комфортно?
Правил Англией в годы, когда родители Диккенса были молоды, король Георг IV (регент при невменяемом отце). Большая была страна, все время где-то далеко от дома «ограниченным контингентом» воевала, присоединяла новые земли, всем это нравилось. Победила вместе с другими зарвавшуюся страну-соседку; с большим трудом пережила свободу, обретенную страной-сестрой, и до сих пор на нее сердилась. Взятки брали все сверху донизу. Люди, думавшие, что все их беды от фабрик, разрушали станки. Друг другу противостояли тори, предшественники консерваторов, и виги — будущие либералы и лейбористы. Выборы в парламент происходили занятно: право голоса имело только земельное дворянство, а участки были нарезаны так, что «гнилые местечки» с двумя десятками избирателей посылали двух членов в палату общин, а, к примеру, в местечке Олд-Сэрум жили два избирателя и избирали они тоже двоих (то есть себя); полумиллионный же Лондон посылал всего четырех человек, а промышленные Манчестер, Бирмингем, Лидс — ни одного. В итоге никакого «среднего класса», не говоря уже о рабочих, не только в парламент не попадало — они даже голосовать не могли. В этой стране, которую так любят называть «доброй старой», родился человек со странной фамилией — иногда пишут, что Диккенс буквально значит «черт», на самом деле это часть эвфемизма like the dickens , заменяющего like the devil (чертовски). Фамилию эту носил человек, о котором почти ничего не известно — Уильям Диккенс (1720–1785), дворецкий в семье чеширского землевладельца Джона Крю, пэра Англии, вига по убеждениям, светского образованного человека, дружившего с художниками и писателями. В 1781 году дворецкий женился на 36-летней (1745–1824) Элизабет Болл, горничной леди Бледфорд в Лондоне, и она перешла работать к Крю. Их сын Уильям (1782–1825) содержал кафе и был бездетен. Второй сын, Джон (1785–1851), родился, когда Уильям уже умер, и, возможно, его отцом на самом деле был Джон Крю или кто-то из гостей, например, по предположению некоторых исследователей, великий драматург Ричард Шеридан. Вдовая Элизабет стала домоправительницей и пережила мужа на 39 лет; члены семьи Крю вспоминали ее как умницу, хотя и неграмотную, умелую рассказчицу с живым воображением. Если Чарлз Диккенс был внуком этой женщины и Шеридана или даже Джона Крю, происхождение его литературного дара не удивительно; но даже если он был внуком дворецкого, бабушкиных генов вполне могло хватить… Ничего не известно об образовании Джона Диккенса и первых двадцати годах его жизни. Но на мысль о том, что он был сыном джентльмена, наводит тот факт, что его в отличие от брата Крю постоянно опекали, а в апреле 1805 года то ли они, то ли Шеридан (тогда — главный казначей флота) устроили в финансовое управление Морского управления; Джон получал 110 фунтов в год (это почти 10 тысяч по нынешним временам, хотя так прямо сравнивать нельзя: структура расходов очень разная, слуги стоили дешевле, чем ботинки или уголь), в его доме была отличная библиотека, он считал себя джентльменом и проявлял способности журналиста, хотя и незначительные. В 1809 году он женился на дочери главного кассира управления Чарлза Барроу (1759–1826) — Элизабет (1789–1863); семья была «благородная», братья Элизабет получили прекрасное образование, один стал писателем, другой журналистом, сама она ценила музыку и книги и, по словам сына, «обладала необыкновенным чувством смешного, а ее дар подражания являл собой нечто удивительное» — так что и с этой стороны все вело Чарлза к литературе. Молодые поселились в Портсмуте, где тогда служил Джон; за год его оклад вырос до 200 фунтов, к ноябрю 1809 года жена была беременна, семья более чем пристойная, вот только в январе 1810-го вскрылось, что почтенный тесть Джона обворовывает управление уже много лет; он бежал на остров Мэн, где был недосягаем для британских законов. В атмосфере скандала родилась дочь Фрэнсис (Фанни), а 7 февраля 1812 года, когда все несколько утихло, — сын Чарлз, ничем не примечательный ребенок, только очень хорошенький. Летом Джона перевели служить в Лондон, потом в Саутси, где родился сын Альфред и умер в полгода; отец семейства уже начинал проявлять склонность жить широко и занимать деньги у встречных и поперечных… Зимой 1814 года его вновь перевели в Лондон, семья поселилась на Норфолк-стрит, 10, там же жила Фанни, вдовая сестра Элизабет. В 1816-м у Диккенсов родилась еще дочь, Летиция, а семья вновь переехала (Джон получил назначение на верфь в устье реки Медуэй в Кенте) — в городок Чатем, соединенный с другим городком — Рочестером. Получал Джон уже 350 фунтов, но и их ему не хватало. Жили они на Орднанс-террас, 2, — район полудеревенский, довольно престижный, соседи милые, все идиллично (хотя потом Диккенс назовет Чатем «Скукотауном»); там Чарлз впервые полюбил девочку, Люси Строухилл (сестру приятеля), и под руководством матери стал читать. Из речи в пенсионном обществе печатников 6 апреля 1864 года: «С первых моих школьных дней (когда я находился под властью некоей старой леди, которая, как мне представлялось, правила миром с помощью розги) я от души ненавидел печатников и печатное слово. Мне казалось, что буквы печатают и присылают в школу нарочно для того, чтобы мучить меня… Однако со временем, когда меня увлек „Джек — Победитель великанов" и другие сказочные герои, ненависть моя пошла на убыль; еще больше она ослабела, когда я дорос до „Сказок 1001 ночи" и до Робинзона Крузо с его Пятницей». Приврал для красоты: в других источниках он упоминал, что не учительница, а именно мать учила его читать и все давалось легко. Как-то, гуляя с отцом, он увидел красивый дом — поместье Гэдсхилл и возмечтал там жить. Запомним это. У него была нянька Мерси, которая его безумно стращала; возможно, она — крестная мать бесчисленных диккенсовских чудищ, уродов и злодеев. Из книги «Путешественник не по торговым делам»: «Делом капитана Душегуба было все время жениться и удовлетворять каннибальский аппетит нежным мясом невест. В утро свадьбы он всякий раз велел сажать по обе стороны дороги в церковь какие-то странные цветы, и когда невеста спрашивала его: „Дорогой капитан Душегуб, как называются эти цветы? Я никогда прежде таких не видела", он свирепо шутил: „Они называются гарниром". Тогда прелестная молодая жена спрашивала его: „Дорогой капитан Душегуб, какой мне сделать пирог?" — и он отвечал: „Мясной". Тогда прелестная молодая жена говорила ему: „Дорогой капитан Душегуб, я не вижу здесь мяса", и он шутливо отвечал: „А ты погляди-ка в зеркало". Молодая женщина, познакомившая меня с капитаном Душегубом, злорадно наслаждалась моими страхами и, помнится, обычно начинала рассказ с того, что принималась царапать руками воздух и протяжно, глухо стонать — это было своего рода музыкальным вступлением…» «Та же женщина-бард… прибегала все время к одной уловке, которая сыграла немалую роль в моем постоянном стремлении возвращаться в разные жуткие места, которых я, будь на то моя воля, всячески старался бы избегать. Она утверждала, будто все эти страшные истории случались с ее родней. Мое уважение к этому достойному семейству не позволяло мне усомниться в истинности этих историй, и они сделались для меня настолько правдоподобными, что навсегда испортили мне пищеварение. Она, например, рассказывала о некоем сверхъестественном звере, предвещавшем смерть, который явился как-то раз среди улицы горничной, когда она шла за пивом на ужин, и предстал ей сперва (насколько я помню) в виде черной собаки, а потом мало-помалу начал подниматься на задние лапы и раздуваться, пока не превратился в четвероногое во много раз больше гиппопотама». Мерси сменила другая няня, четырнадцатилетняя Мэри Уэллер, немного подобрее; неясно, правда, к какой из нянек относится фрагмент воспоминаний: «…в детстве меня таскали к такому количеству рожениц, что я сам не пойму, как избежал опасности стать акушером. У меня, должно быть, была очень участливая няня с огромным количеством замужних приятельниц… я припомнил, что навещал некую даму, родившую сразу четверых детей… Эта достославная особа устроила у себя в то утро, когда меня туда привели, настоящий светский прием, и… четверо усопших младенцев лежали рядышком на чистой скатерти, постланной на комоде; по детской моей простоте они казались мне — вероятно, благодаря своему цвету — похожими на свиные ножки, которые выкладывают на витрине в чистеньких лавочках, торгующих требухой». Жутковатое воображение, не правда ли? Семья Диккенса, формально принадлежавшая к англиканской (грубо говоря, занимающей промежуточное положение между католицизмом и протестантизмом) конфессии, совсем не была религиозной, так что в церковь его, похоже, водила опять-таки няня: «Меня таскали на религиозные собрания, на которых ни одно дитя человеческое, исполнено ли оно благодати или порока, не способно не смежить очи; я чувствовал, как подкрадывается и подкрадывается ко мне предательский сон, а оратор все гудел и жужжал, словно огромный волчок, а потом начинал крутиться и в изнеможении падал — но тут, к великому своему страху и стыду, я обнаруживал, что упал вовсе не он, а я. Я присутствовал на проповеди Воанергеса, когда он специально адресовался к нам — к детям; как сейчас слышу его тяжеловесные шутки (которые ни разу нас не рассмешили, хотя мы лицемерно делали вид, будто нам очень смешно); как сейчас вижу его большое круглое лицо; и мне кажется, что я все еще гляжу в рукав его вытянутой руки, словно это большой телескоп с заслонкой, и все эти два часа безгранично его ненавижу». Мэри Уэллер, однако, в интервью диккенсоведу Роберту Лэнгтону церковь не поминала — только игры подопечного с Люси и ее братом Джорджем, «волшебный фонарь» и игрушечные представления. Чарли хотел и мог бы стать актером. Завзятым театралом он сделался в десять лет благодаря семнадцатилетнему Джеймсу Лэмерту, сыну ухаживавшего за теткой Фанни врача: подросток квартировал у Диккенсов (у них к тому времени с деньгами стало худо, и они переехали в другой, более бедный район). Дома ставились под режиссурой Лэмерта любительские спектакли; сестра (Фанни-младшая) прекрасно пела, Чарлз похуже, зато ему удавались комические куплеты, и отец таскал его по знакомым — демонстрировать талант. Тем временем страна завоевала Цейлон и заодно впала в экономический кризис, родивший продержавшиеся чуть не весь XIX век «Хлебные законы», зафиксировавшие высокие цены на хлеб: землевладельцам и их арендаторам это было выгодно, городам — смерть; голодные бунты, войска на улицах, петиции в парламент… А в парламенте — одни землевладельцы, как будто на дворе Средние века. Сами понимаете, каков был результат петиций. Что-то надо было делать. Горожане тоже должны иметь право голоса и своих представителей. Лидер радикалов Уильям Коббет распространил программу реформ: избирательное право всем, кто платит налоги, и выборы каждый год, чтобы депутаты не засиживались. К зиме 1816 года во всех промышленных центрах сердитые горожане выходили на митинги; в ответ палата митинги запретила и приостановила действие почти священного для англичан акта Хабеас Корпус (согласно которому арестовать человека можно только с соблюдением законных формальностей). Верхушку оппозиционеров посадили, всех разогнали, потом (в 1817–1818 годах) экономика полезла вверх и все утихло, но к 1819-му началось вновь. А некому было даже внести в палату проект закона о выборной реформе — там ни одного реформатора. Собрался грандиозный митинг в Манчестере, войска открыли огонь, были убитые и раненые, осенью 1819 года чрезвычайная сессия парламента утвердила расширение ассигнований на военные расходы и приняла законы, которые вводили запрет на проведение массовых митингов и ограничивали возможности печати. (Впоследствии эти законы получили название «шесть законов для затыкания рта».) До детей это все доходило в самом искаженном виде, и они боялись «бунтовщиков». «Путешественник не по торговым делам»: «Здесь же я узнал по секрету от человека, чей отец находился на государственной службе и потому обладал обширными связями, о существовании ужасных бандитов, именуемых „радикалами", которые считали, что принц-регент должен носить корсет, никто не должен получать жалованье, флот и армию следует распустить, и я, лежа в постели, дрожал от ужаса и молил, чтоб их поскорее переловили и перевешали». Летом 1819 года Джон Диккенс занял у знакомого 200 фунтов, выплатить не мог (он не был пьяницей или игроком — деньги утекали как-то так, на джентльменский образ жизни) и втянул в это шурина — Томаса Барроу; шурин с ним порвал. Катастрофа становилась все ближе. Тем не менее родили еще дочку Гарриет, на следующий год — сына Фредерика, а в 1822-м — сына Альфреда. Старших, Фанни и Чарли, в 1820 году отдали в крошечную школу на соседней улице, где учили с помощью розог в общем-то ничему, в 1821-м перевели в такую же маленькую школу (на полтора десятка детей), но более приличную, которой управлял молодой баптистский священник Уильям Джайлз: ораторское искусство, арифметика, история, география, латынь. Учителю Чарли нравился, и он много занимался с ним отдельно, заодно научив его нюхать табак; к пятнадцати годам Чарлз был уже заядлым курильщиком. Ничего удивительного: тогда младенцев поголовно поили портером. Сестра Джайлза вспоминала, что Чарли был мал, худ, ангельски красив и обладал хорошим характером, открытым и мягким; у него начались страшные почечные колики, и он почти не мог играть, зато стал еще больше читать: «Дон Кихота», «Жиля Блаза», романы Генри Филдинга. «Они продолжают жить в моем воображении, — сказал он как-то своему прижизненному биографу Джону Форстеру, — и в них моя надежда на что-то, что за пределами этого места и времени…» Тетя Фанни вышла замуж за доктора Лэмерта и уехала в Ирландию, а Джеймс Лэмерт остался у Диккенсов и в июне 1822 года перебрался с ними в Лондон, где Джон Диккенс получил очередное назначение; Чарли оставили заканчивать четверть в школе. Он приехал к своим один: «Сколько прожито лет, а разве забыл я запах мокрой соломы, в которую упаковали меня, словно дичь, чтобы отправить — проезд оплачен — в Кросс Киз на Вуд-стрит, Чипсайд, Лондон. Кроме меня в карете не было других пассажиров, и я поглощал свои бутерброды в страхе и одиночестве, и всю дорогу шел сильный дождь, и я думал о том, что в жизни гораздо больше грязи, чем я ожидал».
"Максим Чертанов" - литературный псевдоним писательницы Марии Кузнецовой. Которой, в свою очередь, никогда не существовало, потому что под этим именем печатается известный вам Дмитрий Быков. Такая вот заковыка. Но это я вам строго по секрету..)
Ну я не знаю.... Это ж когда Быков успевает все это писать? Читала "Хемингуэй" Максима Чертанова - это ж огромный многостраничный труд, в котором обобщено и проанализировано все, что когда-то писалось о Хемингуэе. Титаническая работа же. Не, я верю, что если Быков тут и каким-то боком причастен, то у него есть помощница. Или может даже группа помощников под именем Мария Кузнецова.
Ну ты же видела Быкова, слышала его. Из него же слова так и прут, ему только надо успевать их записывать. Когда есть компьютер, это не является проблемой. Он поэтому и стал пользоваться псевдонимами, потому что ему стыдно, что он так много пишет. Сам себя разбавляет.)
Это ж нужно еще и успевать прочитывать все, о чем он потом рассказывает. А т.к. он постоянно везде со словами выступает, он же не может в это же время читать, а уж тем более записывать. Нет, я не верю, что под именем Максима Чертанова пишет один Быков.
Слушай, ну просто начни читать и почитай несколько страниц, это же совершенно быковские интонации! Как будто он стоит на сцене и читает. А вообще у меня не уверенность, а знание. Я знаю это точно.
Вот, когда я читала "Хемингуэя" Максима Чертанова, я не почувствовала там быковских интонаций. Ну ладно, я не знаток литературы и запросто могу не почувствовать. Но вот Прилепин тоже не почувствовал там Быкова. Он писал тогда пост в ЖЖ про книгу "Хемингуэй", что сразу почувствовал, что это писала женщина. Прилепин тоже участник мистификации и пудрит нам мозги? Или он просто не понял, что это Быков писал?
Прилепин тоже участник мистификации и пудрит нам мозги? Или он просто не понял, что это Быков писал?
Откуда я знаю, может быть и первый вариант, и второй. В обоих случаях - разве это что-то меняет?) Я вот когда читал рассказы Льва Толстого для детей, не почувствовал там Толстого. Можно выстроить версию, что их Софья Андреевна написала, пока Лев Николаич спал на диване. А он потом не глядя отправил их Сытину в издательство.)
Быков мне интересен, я за ним наблюдаю, смотрела его лекции по литературе. Одна из них, кстати, посвящена Диккенсу.) Все что я о нем знаю, подсказывает мне, что именно он и есть Чертанов.
Ну есть же такая штука, как стилизация. Для человека, окончившего Литературный институт, то есть профессионального литератора (в отличие от армии графоманов, издающих сейчас тонны альтернативки), такая стилизация - плевое дело!)
Ой, я тебя умоляю. У меня еще с первого курса валяется тетрадь по стилистике, где я писала главу из романа "Похвала глупости". Так неужели же Быков, прекрасный литератор, стилист и журналист не может писать так, как ему нужно для этой мистификации?
Слушайте, вы меня совсем запутали вашими противоречивыми доводами. С одной стороны, вы говорите, что у Максима Чертанова сразу же угадываются интонации Дмитрия Быкова. А потом тут же говорите, что Максим Чертанов - это стилизация под женщину. Т.е. в книге "Диккенс" Быков не сумел выдержать стилизацию под женщину, не справился? Объясните противоречие ваших доводов.
Запуталась ты.) Речь-то шла о разных книгах. Прилепин говорил о "Хемингуэе", и мы тебе про ту книгу объяснили. Но сейчас мы говорим о "Диккенсе". Тут Быков видимо компоновал текст из каких-то своих записей и конспектов выступлений, и тут его манера торчит как заячиь уши на каждой странице.
Вариантов уйма. Но нельзя так говорить, что "не справился". Например, уже не ставил себе такой задачи. Или например, та книга была написана с чистого листа, и она при написании стилизовал из хулиганства (это действительно совсем не сложно), а вторая книга сделана на основе записанных лекций, и он не стал этим заниматься. Да можно еще уйму вариантов предусмотреть.