Конец Пиросмани был страшен. Он вернулся в Тифлис в начале 1918 года, в феврале или начале марта. Несколько месяцев (может быть, больше полугода) он пропадал неизвестно где, ни с кем не попрощавшись перед исчезновением, никому не посылая вестей. Он и раньше неожиданно уезжал — на неделю, две, три, на месяц — и так же неожиданно возвращался, похудевший и оборванный. Ему были рады друзья, его с нетерпением ждали заказчики. Но сейчас всё было иначе. Сейчас, когда всё перевернулось и перемешалось в некогда устойчивом мире и, казалось, не было видно конца или хоть какого-то просвета впереди, когда на фронтах, опутавших мир, измученные долгой войной солдаты стояли друг против друга, когда вдруг рухнула Российская империя, а вскоре полетело Временное правительство и советская власть стала распространяться по стране и на громадной территории заполыхала Гражданская война, когда были прерваны мирные переговоры в Брест-Литовске и немецкие войска двинулись на восток, да так уверенно, что в некоторых газетах уже появились «совершенно достоверные» сообщения о падении Петрограда, когда здесь, за Кавказским хребтом, турки тоже двинули свои войска, почти не встречая сопротивления, когда беспомощный Закавказский комиссариат сменился таким же беспомощным Закавказским сеймом, который тщетно пытался удержать готовую развалиться Закавказскую демократическую федеративную республику, когда с севера хлынули толпы беженцев, а навстречу им потянулись к Баку эшелоны частей, покидавших постылый турецкий фронт, и их пытались разоружить, а они прорывались с боем, оставляя за собой кровь и горелое человеческое мясо, а министры спорили и разбирались — кто из них повинен в шамхорской трагедии и жестоком расстреле митинга в центре Тифлиса, в Александровском саду, и министры снова разбирались — кто виноват, когда по городу почти открыто носились разбойные банды, стреляющие из фаэтонов в прохожих, и не было ночи без убийств и грабежей, когда город был не в силах вместить беженцев и цены на жилье подскочили неслыханно, а в газетах печатались объявления: «Тужурка офицерская продается», «Полотно бумажное (мадаполам) случайно продается», — тогда, в начале 1918 года, никому не было дела до Пиросманашвили. Никто не заметил его возвращения. Одни духанщики закрыли свои заведения и скрылись в деревне до лучших времен, другим было не до подновления вывесок. Он бродил по улицам в поисках жилья и работы. Жить было негде, работы не было. Он продолжал ходить по знакомым, тысячи раз исхоженным местам — стучал в двери, спускался в подвалы, заглядывал в лавки, пересекал весь город от Дидубе до Ортачала. «Ночь в Тбилиси. / Зима. / Восемнадцатый год. / Мокрый падает снег. / Студено. / Ветер сводит с ума. / Всем тепло, кроме нас… / А на улице холод и тьма. / В котловине — Тбилиси, / Как врытое в горы гнездо. / Это злое ненастье — / Откуда оно?.. / Разве еще / Выпекается хлеб? / Где-то печи полны / Благодатного жара. / Трудно в холод / Уйти от волны / Ароматного теплого пара». Ему и раньше приходилось трудно, но так, как сейчас — никогда. До сих пор гордый и самолюбивый, он теперь готов был на всё. Он соглашался съесть тарелку супа и кусок хлеба, которые хозяева духанов или столовых давали ему из милости. Он чувствовал, что готов взять и из чужой тарелки. Ночевал он в подъездах, забираясь в темные углы, стараясь остаться незамеченным под лестницей, скорчиться так, чтобы меньше ощущать сырой пронизывающий холод. К утру тело застывало, и он с трудом разгибался. Глубокий кашель не оставлял его, ноги, руки, спина, грудь болели. Ноги были мокрые, и, глотая свой суп в духане, он осторожно стаскивал дырявые башмаки, чтобы немного погреть закоченевшие ступни. Наконец ему будто бы улыбнулось подобие удачи. Все на той же Молоканской улице, ставшей почти родной, потому что он жил на ней в разное время и в разных домах, нашлась работа. Духанщик Абашидзе вдруг заказал картину. О плате деньгами не могло быть и речи: его кормили и давали немного водки — что тоже было счастьем, потому что без водки он уже не мог существовать. Здесь же неподалеку, на Молоканской, 29, отыскалось жилье — крохотная сырая каморка — просто угол, отгороженный в подвале, в одну или полторы квадратные сажени. Спал он прямо на булыжном полу, отодвинув в сторону обломки кирпичей, подостлав какое-то тряпье, которое не защищало тело от торчавших камней. Если удавалось набрать щепок и углей, он разжигал перед сном мангал и ложился, терпя дым, разъедающий глаза. Нашелся доброжелатель — сосед, сапожник Арчил Майсурадзе (под вывеской «Бедный Шио сапоги шиот»), инвалид с кучей ребятишек на руках. Майсурадзе ничего не понимал в живописи, но видел, что рядом с ним погибает человек: пытался помочь, подкармливал, совал какие-то деньги. Пиросманашвили пробовал отказываться, но он был уже сломлен — брал. Жизнь кончалась. Однажды вечером Пиросманашвили спустился к себе в подвал. Он был пьян. Он лег на пол, впал в беспамятство и пролежал двое суток. Пришел канун Пасхи. Напуганный, изголодавшийся город готовился к празднику. О Пиросманашвили некому было вспоминать. Лишь на третий день всё тот же Майсурадзе, заглянув в подвал — случайно, он и не подозревал, что художник здесь, — услышал стон в темноте. «Кто там?» — «Это я, — ответил Пиросманашвили. Он уже не узнавал соседа. — Это я. Мне плохо. Я не могу встать». Суматошно и невесело звонили колокола. Под ногами хрустела пестрая яичная скорлупа. У деревьев блеяли украшенные бантами пасхальные ягнята. Майсурадзе отыскал фаэтон, и сосед Илья Мгалоблишвили повез художника в больницу. Здесь его след оборвался. Майсурадзе даже не узнал, в какую из ближайших больниц — Арамьянцевскую или Михайловскую — его повезли. Скорее всего, в Михайловскую — она была ближе. В ее регистрационной книге за 4 мая 1918 года значится неизвестный мужчина, на вид семидесяти лет. Он был доставлен в приемный покой и умер до появления дежурного врача. Данные вскрытия, произведенного на следующий день, согласуются с тем, что мы можем предполагать относительно Пиросманашвили: больное сердце, легкие, селезенка, печень, почки; причиной смерти определен туберкулез. Его погребли 9 мая на ближайшем — Кукийском кладбище, в специальном месте, отведенном для бездомных и безродных, поступивших из Михайловской больницы. Много лет спустя нашелся человек, который взялся указать место захоронения. Могилу вскрыли. Но все обернулось невеселым фарсом: скелет был женский.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«Нико Пиросманашвили… до того растворился в народе, что нашему поколению трудно уловить черты его индивидуальной жизни. Его будни так таинственны, что, пожалуй, ему придется остаться без обычной биографии». Эти слова были написаны в 1926 году. И десятилетия не прошло со дня смерти художника, на стенах некоторых духанов еще не были замазаны его росписи, были побиты еще не все стекла, разукрашенные им, а в самых заброшенных винных погребах еще можно было купить его картину, ускользнувшую от собирателей; живы еще были его друзья, приятели, собутыльники и заказчики, а среди них попадались и люди, знававшие его в молодости и даже в детстве. Что же должны сказать мы сейчас, когда давным-давно не осталось людей не то чтобы хорошо знавших, но хотя бы видевших его в самые последние годы жизни? В представлениях о Пиросманашвили господствуют легенды и стереотипы. Легенды рождаются избытком фантазии, стереотипы — недостатком. Но они не противоположны. Легенда легко становится стереотипом, а из стереотипов, как из кирпичиков, складывается легенда. Стереотипы услужливо подвертываются на каждом шагу: стереотип сироты, отданного в услужение, стереотип нищего художника, не имеющего денег на краски, стереотип страдальца, загубленного недругами. Легенды возникали уже при его жизни, появляются они и сейчас. В, казалось бы, бесхитростном и простом существовании Пиросманашвили слишком много было необъяснимого и непонятного, да и его удивительное искусство отбрасывает на него причудливый свет. Необычностью судьбы, своеобразием личности, таинственностью будней он был словно создан для легенды. По-своему загадочным он казался каждому из обоих миров, знавших его: миру духанов, винных погребов и шарманки — и миру художников, писателей, журналистов. И оба эти мира — каждый на свой лад — творили о нем легенды и чистосердечно соединяли вымысел с фактами. Очевидно, часть того, что мы знаем о художнике, — легенда. Бывают легенды откровенные — их обнаруживает сопоставление с известным точно. Другие — неотторжимы от фактов, по-своему осмысливают, дополняют и развивают их; эти легенды распознать невозможно или почти невозможно. Третьи — правдивы поэтически. Надо примириться с тем, что все написанное о Пиросманашвили в прошлом, настоящем и будущем неизбежно будет содержать в себе хоть частицу вымысла, и каждый вновь пишущий о нем будет создавать новую легенду — в лучшем случае только более убедительную, чем существовавшие до сих пор. Мы действительно знаем о Пиросманашвили очень мало, однако гораздо больше, чем принято считать. Еще в конце 1910-х годов энтузиасты — поэты, художники, журналисты — стали отыскивать людей, знакомых с Пиросманашвили, и записывать их рассказы. Многие записи были опубликованы тогда же или несколько позже. Собирание не прекратилось до сих пор, и время от времени рядом с несомненными апокрифами, неуклюжими подделками, беззастенчивыми компиляциями отыскивается нечто новое и интересное, хоть и доходящее до нас чаще всего из вторых или даже из третьих рук. Правда, материалы эти очень уж специфические. Запись устного рассказа вообще не самый надежный источник, а тем более рассказов тех пряных людей, которые окружали Пиросманашвили, рассказы их временами чрезвычайно увлекательны сами по себе, немало любопытного они сообщают и о художнике. Но они страдают неполнотой и бессвязностью: многое из того, что интересует нас, вовсе не волновало рассказчиков, многое искажено их собственным восприятием; события, отделенные друг от друга годами, оказываются соединенными, о событиях, тесно взаимосвязанных, говорится так, словно они не имеют друг к другу отношения. Нитка порвалась, большая часть бусинок-фактов потерялась, а оставшаяся перепутана — такой предстает перед нами его биография. Обезоруживает масса противоречий. Не раз те или иные обстоятельства описываются одним рассказчиком так, а другим — иначе. Сплошь и рядом решительно невозможно отдать предпочтение ни одной из версий, и не всегда можно догадаться о том, что же произошло на самом деле. Иные свидетельства просто фантастичны. Что, например, может стоять за рассказом родной сестры Пиросманашвили о том, будто он долго жил в чужих странах, или о том, как он, угрожая револьвером, требовал отдать ему хранящийся у нее паспорт? Нелепая выдумка или искаженная до неузнаваемости реальность? Но как ни обрывочны наши знания о внешней стороне жизни Пиросманашвили, еще меньше нам известно о его внутренней жизни — о его мыслях, привязанностях, убеждениях. Пиросманашвили ничего не сообщил нам о себе сам. Он переписывался с сестрой, жившей в деревне; письмам этим не было бы цены, но они погибли нелепым образом — их уничтожила сама сестра, внезапно испугавшись чего-то, может быть, все учащающихся расспросов о брате. Он носил с собой толстую тетрадь и часто делал в ней какие-то записи; тетрадь пропала еще при его жизни. А спутникам его будней были малоинтересны, да и недоступны его внутренние побуждения, и из их воспоминаний можно извлечь только разрозненные намеки, с трудом поддающиеся истолкованию. Лишь к концу жизни Пиросманашвили стал встречаться с людьми образованными, но и они, как будто понимавшие значение его творчества или, по крайней мере, проявлявшие к нему интерес, оказывались на редкость невнимательны: не записывали, не запоминали. Известны, правда, и часто цитируются несколько его суждений — о своей работе и об искусстве вообще, о жизни. Но в большинстве своем они не могут быть признаны вполне достоверными, документально точными. В лучшем случае они содержат очень приблизительное воспроизведение того, что сказал художник, сделанное по памяти, спустя много времени. Счастливое исключение — дневники Ильи Зданевича, который в течение нескольких дней записывал свои впечатления от встреч с ним. Существование его было настолько неофициально, что не оставило после себя почти никаких следов в архивах (кроме четырех лет службы на железной дороге). После него не сохранилось тех бумаг, которые сопровождают жизнь каждого, вполне ординарного человека и отмечают ее основные вехи. Мы не знаем простого — года рождения. Предполагаемых дат слишком уж много, и они слишком уж разбросаны — от 1851 до 1867; ни на одной не остановиться окончательно. Уже сравнительно недавно возникла еще одна, основанная на архивных изысканиях, но тоже приблизительная и не подкрепленная документально. Пепуца, сестра художника, как будто в 1866 году была старше его на два-три или четыре года (сама она ни того ни другого точно уже не помнила). Таким образом, рождение Пиросманашвили может быть отнесено к 1862–1866 годам, что в общем близко к той дате, которая считается наиболее достоверной. В справке, заполненной в 1890 году при поступлении Пиросманашвили на службу, указан с его собственных слов возраст: 28 лет. Это должно означать, что родился он в 1862 году. Разумеется, если его правильно поняли, если он сам не заблуждался по этому поводу, если не лукавил по какой-то причине… К тому же в 1916 году он сам упомянул, что ему «более шестидесяти лет», и это тоже согласуется с принятой датой рождения.