Как это часто бывает с войнами, и эта закончилась неожиданно. Человек, мало кому интересный, в недавнем времени плотник, а сегодня – скромный, но ретивый пресвитерианский проповедник, без оружия, в сопровождении «одомашненных» туземцев проследовал в глубь дикого острова и привел оттуда еще одну колоритную группу дикарей. В этих несчастных, грязных темнокожих людях уже не было прежнего неистовства. Многие страдали чахоткой. Как объяснил проповедник, это все, что осталось от свирепых племен Земли Ван-Димена, которые долго и жестоко сражались против белых. Странно, что кто-то из них вообще выжил. Те, кто видел их впервые, удивлялись, как эта несчастная кучка аборигенов умудрилась противостоять мощи целой империи, сея ужас среди тех, кто пытался их искоренить. Неизвестно каким образом проповеднику удалось уговорить туземцев сняться с места, но с невероятным смирением, хоть и с грустью по утерянной родине, они грузились маленькими партиями на небольшие корабли, которые отвозили их на далекий остров посреди океана, в сотнях миль между Землей Ван-Димена и австралийским континентом. Прибыв на остров, проповедник вошел в официальную должность хранителя с годовым окладом пятьсот фунтов и, получив в помощь туземца-катехизатора и небольшой гарнизон солдат, начал приобщать своих темнокожих подопечных к английской цивилизации. Он уже делал некоторые успехи на этом поприще, которые и старался закрепить. Действительно, разве эти люди не стоят того, чтобы разбиться ради них в лепешку? Ведь они даже получили представление о Боге и об Иисусе. А с какой готовностью они отвечают на вопросы учителя-катехизатора, как вдохновенно распевают религиозные гимны! Раз в неделю их водили на местный рынок, где они оживленно торговались, обменивая шкуры животных и ожерелья на табак и бусы из стекляшек. Жизнь в поселении можно было бы считать удовлетворительной, если бы каждый день кто-то из них не умирал. Хранитель был в замешательстве: он пытался отучить их питаться ягодами, растениями, моллюсками и дичью, предлагая взамен муку, сахар и чай, и все же здоровье их становилось несравнимо хуже прежнего. Он научил их спать под английскими одеялами, они больше не ходили полуголыми и вшивыми, потому что он одел их в теплую английскую одежду, но все равно они продолжали кашлять, харкать кровью и умирать. И чем больше их умирало, тем сильнее хотели выжившие скинуть английскую одежду, отказаться от английской еды и покинуть новые английские дома (которые в их представлении были захвачены дьяволом), – чтобы вернуться к тому времяпрепровождению, в котором находили удовольствие. Ведь днем они привыкли охотиться, а ночью – разжигать костры под открытым небом. Шел год 1839-й. В этот год был сделан первый фотографический снимок, Абд аль-Кадир объявил джихад французским оккупантам, и после публикации Чарльзом Диккенсом «Оливера Твиста» его звезда взошла еще выше. Между тем Хранитель терялся в догадках. Он только что внес в журнал очередную запись о вскрытии и собирался вернуться к написанию лекции о легочных заболеваниях.
Когда из дома Диккенсов прибежала служанка и сообщила о смерти ребенка, Джон Форстер не растерялся, ибо растерянность – признак слабого характера, а уж он-то, Форстер, никогда не терял присутствия духа. Полный, с лицом как у мастифа, с животом как у гусака, Форстер был во всем тяжеловесен – в своих разумных суждениях, воззрениях на мораль и даже в манере говорить. Форстер для Диккенса являл земное притяжение, когда сам он был «воздухоплавателем». Хотя он и подтрунивал над своим секретарем, Диккенс был искренне привязан к Форстеру, который оказался надежен в делах и всегда мог дать умный совет. Форстер был горд, что на него во всем полагались, и поэтому сегодня решил подождать с печальной новостью, пока Диккенс не закончит свою речь. Хотя в связи с последними событиями он неоднократно пытался отговорить патрона от выступления во Всеобщем театральном фонде, Диккенс стоял на своем. Бог мой, да еще сегодня утром на Девоншир-террас он буквально умолял его все отменить. – Я не могу, я обещал, – ответил тогда писатель. Диккенс как раз играл в саду с младшими детьми. Он подхватил на руки свое последнее, девятое дитя, малышку Дору, поднял ее над собой, радостно улыбаясь, глядя, как она молотит по воздуху ручонками, словно маленький барабанщик. – Нет, я определенно не могу отказать. Нам это нужно. Форстеру хотелось возразить, но он сдержался. Надо же – «нам это нужно». Он знал, что иногда Диккенс считает себя скорее актером, чем писателем. Чушь, конечно, но человека не переделаешь. Диккенс обожал театр. Он любил весь этот выдуманный мир, когда мановением руки можно заставить светила двигаться по выдуманному небу как тебе хочется, но помимо прочего Диккенс считал себя частью актерского братства и много делал для благотворительности – именно ей и была посвящена его сегодняшняя речь в фонде. Диккенс всегда тянулся к простым людям – это одновременно беспокоило и восхищало Форстера. – Правда, хорошенькая, что скажешь? – произнес писатель, прижав к себе малышку. – Ох, кажется у нас сегодня температурка, да, моя девочка? – И он поцеловал Дору в лобик. – Ну ничего, зато мы ее развеселили. «И вот прошло несколько часов, и он говорит свою речь и блистает, – подумал Форстер. – Собралась толпа народу, все слушают в восхищении, а уж Диккенс, если заведет свои трели, тут любое сердце дрогнет». – В нашем фонде, – вещал Диккенс, – не существует такого понятия, как исключительность. Все актеры равны, будь ты Гамлет или Бенедикт, призрак или бандит, или даже простой воин королевской армии. Чтобы сыграть свою роль, актер отрывается от собственной жизни, в которой есть и болезни, и страдания, и, увы, смерть… Между тем… Раздались робкие аплодисменты, но они быстро стихли, потому что все знали, что две недели назад у Диккенса умер отец. Как он сам рассказал Форстеру, операция по удалению камней из желчного пузыря оказалась неудачной, и старик умер «с распоротым животом в луже собственной крови». – Между тем, – продолжил речь Диккенс, – нам приходится заглушать собственные чувства, скрывать боль сердца, чтобы отважно выполнить актерский долг. После выступления Форстер отвел патрона в сторонку. – Боюсь, что… – робко начал он. – Одним словом… – Это уже было больше, чем одно слово, но Форстер по-прежнему не находил в себе сил произнести главное. – Да что такое? – спросил Диккенс, смотря куда-то в толпу через плечо Форстера. Он перевел счастливый горящий взгляд на секретаря: – Да говори же наконец, мой дорогой братец мастодонт. Диккенс все еще был настроен на радостный лад, отпуская шуточки, он все еще был возбужден успехом, и тем труднее казалась задача, которую Форстер должен был выполнить. – Малышка Дора… – нерешительно произнес он. Губы его дрогнули, не в силах закончить предложение. – Дора? И что же? – Я… – Форстеру хотелось так много сказать Диккенсу, но он не мог найти правильных слов. – Чарльз, мне очень жаль… – Форстер уже корил себя за поспешность, потому что все это было неправильно, стоило изложить как-то по-другому. Он всплеснул рукой – его обычный жест, когда нужно что-то доказать, но сейчас доказывать было нечего. Форстер грузно привалился боком к стене – даже его огромность казалась ему сейчас неуместной. – Короче, у нее начались судороги, и… – наконец выдавил он. – Когда? – спросил Диккенс. – Три часа назад. Сразу после нашего отъезда. Шел год 1851-й. Великая лондонская выставка, проходившая в стеклянном павильоне, явила собой торжество человеческого разума. Но писатель Дуглас Джерролд высмеял и саму выставку, и Хрустальный дворец. Тогда же в Нью-Йорке вышел роман о том, как был обнаружен наконец легендарный белый кит. Книга потерпела неудачу. В это же самое время в сером и гремящем порту города Стромнесс, Оркнейские острова, леди Джейн Франклин провожала в белое ледяное никуда вторую из череды многих неудачных экспедиций, пытавшихся обнаружить еще одну «легенду» – ее пропавшего мужа.
Маленькая девочка что есть мочи неслась через заросли травы валлаби почти с нее ростом. Ей доставляло радость чувствовать, как обвивают ее лодыжки шелковистые нити в капельках росы, ощущать подошвами ног землю: летом такую влажную и мягкую, а зимой – сухую, покрытую слюдяной коркой. Девочке было семь лет, и все ей казалось новым и необычным – и эта прекрасная земля, от которой исходили внутренние токи, пронизывающие ее детское тельце от пяток до макушки, а потом устремляясь вверх, к солнцу, и сам процесс стремительного бега. Даже страх и осознание того, что нужно нестись без остановки, были упоительными. Девочка уже слышала истории про духов, умеющих летать, и вдруг подумала, что, если побежать еще быстрее, возможно, она тоже поднимется над землей и скорее достигнет того места, где ей необходимо было оказаться. Но тут она вспомнила, что летают только духи мертвых, и решила все-таки просто бежать. Она неслась мимо домов, где жили ее черные сородичи, неслась сквозь воздух, оглашенный квохтаньем домашней птицы и лаем собак. Наконец она миновала часовню, взбежала по склону холма, на вершине которого стоял самый главный дом их поселения, носившего название Вайбалена. Вскарабкавшись по трем ступенькам, девочка сложила ладонь в кулачок и постучала в дверь – точно так, как это делали белые люди, и точно так, как ее учили поступать в подобных случаях. Хранитель оторвался от записей своей лекции по легочным заболеваниям, увидев, что к нему пришла маленькая аборигенка. Она была боса, фартук поверх платья был грязен, а на голове была надета вязаная шапка из красной шерсти. Девочка запыхалась, хлюпая желтой соплей, которая то надувалась словно шарик, то сдувалась. Малышка посмотрела на потолок, оглянулась вокруг, а потом снова уставилась в пол. – Что такое? – Хранитель почувствовал раздражение. Эта девочка, как и весь ее народ, смотрела куда угодно, только не в глаза собеседнику. Ее настоящим именем было Леда – именно так ее нарекли при крещении. Но к ней все равно обращались, используя ее старое имя. Хранитель недовольно поймал себя на том, что и он сделал то же самое. – Что такое, Матинна? Девочка продолжала стоять, уставившись в пол. Потом правой рукой почесала левую подмышку, по-прежнему молча. – Дитя мое, что случилось? И вдруг, словно спохватившись, словно вспомнив, почему она тут оказалась, Матинна произнесла: – Роура. Так аборигены называли дьявола. Девочка вскинула голову и затараторила, словно кто-то невидимый нацелился ей в сердце копьем: – Роура! Роура! Роура!!! Хранитель вскочил из-за стола, схватил из выдвинутого ящика складной нож и выбежал на улицу, а вслед за ним и девочка. Они неслись в сторону сдвоенных кирпичных домиков с общей террасой, построенных под руководством Хранителя, – таким образом он хотел развить в аборигенах любовь к английскому уюту, чтобы они забыли про свои продуваемые насквозь хижины. Ему было приятно думать (ведь до того, как стать Хранителем, он был плотником), что, если вдруг вычеркнуть из сознания это белое песчаное побережье, усыпанное бурыми валунами, эти мясистые гигантские кельпы, торчавшие из воды, этот неприветливый и непроходимый лес, тянувшийся вдали бесконечной стеной, если просто забыть, что они живут на этом проклятом диком острове на задворках мира, и сконцентрировать внимание на новехоньких кирпичных домиках по обе стороны дороги, то можно представить, что ты живешь на только-только отстроенной улице в современном Манчестере, например. Когда они подошли к дому с табличкой «17», Матинна остановилась на мгновение и запрокинула голову к небу, словно скованная неведомым страхом. Хранитель хотел было подняться по ступенькам, но тут увидел птицу, наводившую ужас на аборигенов. Темной тучей на крышу спланировал черный лебедь. Говорили, эта птица забирает человеческие души. Стоило только открыть дверь, как в нос ударил резкий запах жира птенцов тонкоклювого буревестника вперемешку со смрадом немытых тел. Хранителя обуял невыразимый страх: этот запах гнилой плоти был как-то связан с ним, его действиями и верованиями. С самого начала зарождения колонии его мучила мысль, что все эти люди, так сильно любимые им, люди, которых он спас от опустошительных набегов белых поселенцев, что гоняли их как дичь, подстреливали словно кенгуру, – эти люди, которым он нес божественное просветление, продолжают умирать странной смертью. И это как-то связано с ним самим. В этой мысли отсутствовала какая-либо рациональность. Странное, недопустимое предположение, которое можно было бы объяснить обыкновенной усталостью. Но мысль эта все возвращалась и возвращалась. В такие минуты у Хранителя начинало жутко ломить голову, вот тут, чуть выше лба, и тогда он устало валился в постель. Производя анатомическое вскрытие, он взрезал их пищеводы, потрошил животы, перебирал покрытые гнойниками кишки и сморщенные легкие – будто искал подтверждение своей вины или невиновности, но ничего так и не находил. Он вменял себе в наказание стоять и нюхать этот гной, словно тот был единственным остатком жизненной силы в их изъеденных болезнью внутренностях. Он старался пропускать через себя их страдания, а в тот день, когда вскрывал Черного Аякса и его стошнило при виде чудовищных всходов болезни – ярко-розового нароста в два сантиметра толщиной, образовавшегося вокруг язвенного кратера (он тянулся от подмышки почти до бедра несчастного), Хранитель попытался воспринять это как еще одно свидетельство его сопричастности, добавленное в копилку душевного опыта. Но рвота не прибавляла никакого душевного опыта, и втайне Хранитель понимал, что все это не делает его сильнее. В глубине души он боялся, что все эти нечеловеческие страдания и смерти лежат на его совести. Но он продолжал стараться, чтобы спасти оставшихся. Бог тому свидетель, как он старался. Он аккуратно вскрывал каждого умершего, пытаясь отыскать причину смерти. Засиживался с больными до глубокой ночи – разрезал нарывы, убирал гной, ставил пиявки или, как сегодня в случае с отцом Матинны, пускал кровь. Хранитель открыл складной нож, плюнул на большой и указательный пальцы и стер с лезвия засохшую кровь – это все, что осталось на этой земле от Сиплого Тома. Удерживая трясущуюся руку больного, он аккуратно, с хирургическим тщанием, сделал мелкий надрез – так, чтобы минимально повредить кисть, но получить нужный объем кровопускания. Перед сном Хранитель вел дневник. И каждый раз он пытался подобрать правильные слова – точно так же как в прошлой жизни ему приходилось варповать и изгибать дерево, чтобы подогнать детали друг к другу. Он стремился написать строчку поразмашистее, сделать ее длинной, как половая доска, чтобы прикрыть ею щель, из-под которой поддувало словно сквозняк необъяснимое, мучительное чувство вины. Но слова только усиливали ощущение сгустившейся тьмы. Можно было обшить эту темноту целыми досками строк, но объяснить ее было невозможно. В такие минуты Хранитель прибегал к молитве, распеванию гимнов, чей привычный ритм способен был немного приободрить его. Иногда святые слова и впрямь останавливали подступающую тьму, и тогда Хранитель ясно понимал, почему он так благодарен Господу и почему он так боится Его. Кровь брызнула фонтанчиком, попала в глаз Хранителю и стекла по лицу. Он вытащил из плоти нож, отошел назад, вытер лицо и посмотрел на больного. Черный, изможденный абориген почти не стонал. Хранитель был впечатлен мужеством этого истекающего кровью мужчины – он вел себя как белый человек. Звали его Король Ромео. Прежде он был очень жизнерадостным и дружелюбным, человеком с большой буквы! Именно Король Ромео бросился однажды в реку Гнева и вытащил Хранителя, когда тот чуть не утонул, пытаясь соорудить самодельную дамбу от наводнения. Но сейчас перед ним лежало измученное существо с впалыми чертами лица, с огромными несчастными глазами, с жидкими, прилипшими к черепу влажными волосами. Хранитель дал крови выйти еще минуту, собирая ее в жестяную миску. Король Ромео издал тихий приглушенный стон. Черные женщины полукругом сидели на полу возле его кровати, вторя больному заунывным горловым пением, и Хранитель понимал, что творится у них сейчас на душе. Когда он забинтовал туземцу рану, чтобы остановить кровь, то явственно почувствовал неизбежность смерти этого человека и всю бесполезность своих манипуляций. По тяжелому дыханию Короля Ромео было очевидно, что кровопускание не дало результатов и что Хранитель подспудно просто хотел сделать ему больно за то, что его болезнь неизлечима, как неизлечимы все болезни аборигенов, потому что аборигены ничему не поддавались, не хотели становиться цивилизованными, отказываясь от возможности, которую он им предоставлял, в то время как остальным не было до них никакого дела. Пробормотав что-то про равновесие внешних и внутренних пневматических сил, словно подбадривая себя и желая уверить присутствующих в том, что все его действия продиктованы, в равных пропорциях, рациональной наукой и христианским сочувствием, Хранитель резко обхватил другое запястье Короля Ромео. Тот вскрикнул от боли, потому что на этот раз последовал не аккуратный надрез – Хранитель буквально пронзил его руку ножом. Он оставил ее кровоточить до тех пор, пока на коже не выступила холодная испарина, и только после этого к Хранителю вернулось прежнее спокойствие. Он забинтовал порез и передал женщинам, сидящим полумесяцем на полу, жестяную миску, до краев наполненную кровью, кивком давая понять, что нужно выплеснуть все это на улицу. Выпрямившись и смиренно опустив голову, Хранитель затянул гимн: Средь тьмы, что окружает, Благословенный Свет всегда меня спасает… Голос его дрожал, но пел он громко. Нервно сглотнув, Хранитель продолжил более ровным, сильным баритоном: Пусть ночь меня от дома прогоняет, Благословенный Свет всегда меня спасает… Туземки затянули, фальшивя, но Хранитель понял, что они пытаются вплести свой заунывный вой в мелодию гимна. Пусть всяк о прошлом забывает! – пропел мужчина, уже на пределе своего голоса, но даже он порой не в силах был забыть об этом самом прошлом и потому оборвал гимн на полуслове, а женщины все продолжали завывать, не в состоянии остановиться. Хранитель опустил закатанные рукава и тут с удивлением обнаружил, как внимательно смотрит на него Матинна, будто она уверовала в его магическую силу, пытаясь постичь ее, и одновременно в глазах девочки сквозило сомнение. Обескураженный, Хранитель заговорил, пытаясь придать ритмичность словам, чтобы как-то успокоиться: – Сейчас пульмонарная система Короля Ромео должна прийти в равновесие, – начал он. – Потому что кровь… потому что самочувствие его должно… Матинна уставилась на свои голые ступни, и Хранитель тоже уставился на них. Испытывая замешательство, вот-вот готовое прорвать плотину и заполнить все его существо чувством вины, Хранитель поднял голову, стараясь не смотреть никому в глаза. Он вышел на улицу, чтобы сделать спасительный глоток прохладного воздуха. Хранитель испытывал гнев, и этот гнев сбивал его с толку. Ведь он выполнял теперь еще и обязанности хирурга, потому что настоящий хирург, бедолага, скончался месяц назад. Обещали прислать нового, но, возможно, придется ждать несколько месяцев. Да, Хранитель был зол и на хирурга, который позволил дизентерии доконать себя, и на губернатора за проволочку, но в то же время он гордился тем, что все делал как настоящий доктор. Он умел проводить кровопускание, вскрывать нарывы, мог поставить клизму, препарировать покойных и составлять квалифицированные заключения. Да, он, обычный плотник, умел делать все это, потому что научился полагаться на себя, был пытлив и являл собой триумфальный пример настоящего проповедника. ----------------- Скачайте книгу и читайте дальше в любом из 14 удобных форматов: