Наталья Громова / Ольга Берггольц: Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы
| 30.12.2017, 20:15 |
Работая в газете, Ольга все больше чувствует себя настоящим партийным пропагандистом. Она объясняет, растолковывает, ведет и возглавляет. Поэтому для нее была так важна поездка в ноябре 1936 года в Москву на чрезвычайный VIII Всесоюзный съезд Советов. Страна только что пережила судилище над "Антисоветским объединенным троцкистско-зиновьевским центром". На многочисленных собраниях, в том числе и писательских, звучали сокрушительные заявления в адрес предполагаемых троцкистов: "Расстрелять как бешеных собак!" Ольга Берггольц была на стороне тех, кто призывал к расстрелу. В редакционной статье "Зорче глаз, выше большевистскую бдительность!", посвященной началу троцкистско-зиновьевского процесса и опубликованной в "Литературном Ленинграде" 29 августа 1936 года, Берггольц писала: "У нас в Ленинграде мы не проявили должной бдительности по отношению к отмалчивающемуся трусу Лозинскому…" и далее – целый список руководителей, которым инкриминировалась связь с "врагами". Ленинградская писательница Елена Катерли тоже участвовала в изобличении редакторов и авторов книг. В статье "Враг на важнейшем участке идеологического фронта", напечатанной в "Ленинградской правде", она прямо указывала: "В ряде издательств Ленинградского Дома Книги обнаружены ловко притаившиеся враги, контрреволюционные троцкистско-зиновьевские подонки. Они сидели на ответственной работе и пользовались неограниченным доверием ротозеев". Так, "в "Литиздате" в должности ответственного редактора "Литературного современника" работал гнусный, трусливый враг – Лозинский", "врагом оказалась и Бескина – редактор". "Сомнительные элементы и прямые враги партии", по мнению автора, работали в ОГИЗе – редактор Спокойный, в редакции "Истории фабрик и заводов" – Меламед. В числе врагов, проникших "на важнейший участок идеологического фронта", назван критик Лев Цырлин. Автор статьи призывает коммунистов издательств "удесятерить свою бдительность… пронизать каждый шаг своей работы большевистской самокритикой… со всей решительностью положить конец вредительской деятельности классового врага". На следующий день после открытия съезда Ольга записала: "26 ноября 1936. Вчера слушали доклад Сталина на съезде. Трижды будь благословенно время, в которое я живу единый раз, трижды будь благословенно, несмотря на мое горе, на тяготы! Оно прекрасно. О, как нужно беречь каждую минуту жизни. И вот эта родина, эта конституция, этот гордый доклад, – ведь во всем этом и моя жизнь, раскалывающаяся на быт, на заботы, малодушие. Как бы мелка и неудачна она ни была – она оправдана эпохой, она спасена и обессмерчена ею, мне лично стало за эти годы жить горше и тяжелее, а жизнь в целом стала лучше и веселей, это правда, и я чувствую это!" В это "трижды благословленное время", которое славила Ольга, шли повальные аресты. В партячейке на заводе "Электросила", где ее принимали в кандидаты партии и к которой она прикреплена, ее вполне серьезно предупреждают, что на очередном пленуме ЦК будет принято решение о "всемерном развертывании внутрипартийной демократии". Но на фоне арестов и травли ленинской гвардии большевиков Ольге не кажется это странным. И когда ее муж Николай Молчанов, еще недавно правоверный комсомолец, вдруг говорит, что больше не может быть в комсомоле, она, потрясенная его словами, рассуждает, сможет ли жить с человеком, отошедшим от линии партии. Она даже не понимает, что арест угрожает и ей. И только когда придут за главным редактором "Литературного Ленинграда" – ее близким другом Анатолием Гореловым, она в растерянности запишет в дневнике: "15 марта 1937. Первое чувство – недоумение. Рыжий – враг народа? Или тут перестраховка известных органов, или действительно надо быть исключительной чудовищности гадом, чтоб быть врагом народа, вдобавок ко всему, что мы слышали от него на партсобраниях. Не может быть, чтоб он был арестован только за то, что мы знали. Пока – непонятно. Второе чувство – опасение за собственную судьбу. Если наши молодцы впишут мне в характеристику "мешала выявлению и разоблачению врага народа", а с их рвения станет и такой нелепости. Но значит Свирин, Горелов и многие другие, а в особенности Витька, – уж совсем враги народа? Ну, будем ждать, призвав на помощь все свое спокойствие. Из кандидатов меня не исключат – это и говорить нечего – не за что. Даже если на год задержится перевод – не страшно. Но совесть моя абсолютно чиста. Я не совершила никаких антипартийных поступков. Если я резко реагировала на то, что налипло к основному, то здесь еще нет криминала. Да, я была в одной "группе" вместе с Виктором, с Добиным, с Гореловым, но откуда ж у нас у всех могла возникнуть мысль о том, что Горелов – враг народа (а я так думала – вобла, вобла!) И вспомнить, как ориентировал меня Добин. Он, очевидно, все-таки политикан и двуличный человек – надо проверить это. И вообще – чорт возьми, м.б., мы где-нибудь все и ошиблись? Надо все снова продумать, да, надоел этот негатив. Писать бы! Жить бы!" Но ни писать, ни жить не получается. Ольга беременна и, пытаясь избежать очередного выкидыша и сохранить ребенка, отлеживается дома. Арест Анатолия Горелова, который много лет занимал ведущие посты в литературных газетах и журналах, а потом возглавлял Ленинградское отделение Союза писателей, произошел накануне заседания партгруппы 16 марта 1937 года, где их бывшие друзья, товарищи, и в том числе Ефим Добин, который в то время был ответственным редактором "Литературного Ленинграда", изобличали Горелова и Беспамятнова. Атмосфера и события, связанные с началом 1937 года, запечатлены в небольшом мемуаре Мирры Лилиной, сестры Анатолия Горелова. Это рассказ о том, как все они, а это самый ближний Ольгин круг, попали в тот страшный водоворот. Истинно преданные идеалам революции, они незаметно для себя превратились в соучастников многих преступлений, творимых властью. Под барабанную дробь съездов, постановлений и исключений они соглашались и с истреблением крестьянства, и с уничтожением старой интеллигенции. Теперь пришла их очередь. Горелов сидел дома и ждал ареста, хотя и не признавался в этом никому. Сестра умоляла его уехать. На это он отвечал: "Если посадят, то непременно разберутся". Каждый вечер в доме собирались друзья, чтобы он не был в одиночестве, когда за ним придут. Но случилось так, что взяли Горелова, когда он был один. Мирра побежала за помощью к своей близкой подруге Фаине Левитиной: сестра Левитиной была замужем за высокопоставленным чекистом Леплевским. Побежала, чтобы Фаина через сестру попросила Леплевского освободить брата. И от подруги Мирра получила поразивший ее ответ: "ЧК не сажает невинных людей! Никогда". Буквально через несколько недель выяснится, что Фаина была ведущей осведомительницей в этом деле и тщательно записывала рассказы задушевной приятельницы, передавая их через детского писателя Мирошниченко, давно уже завербованного в органы. Тогда Мирра побежала к ближайшему другу Горелова Николаю Свирину – именно он занял после ареста Горелова место ответственного секретаря Союза писателей. Тот сидел в том же кабинете, за тем же столом, что и Горелов. На все Миррины просьбы Свирин отвечал: "У нас зря не берут! Значит, было за что". И тут она крикнула ему прямо в лицо: сегодня арестовали ее брата, а завтра сядет он. Так и получилось. После ареста Горелова, как полагалось в таких случаях, прошло комсомольское собрание, Мирру должны были исключить из комсомола. Накануне ей позвонил Николай Молчанов. Они все боятся за нее, говорил он, и просят публично отречься от брата. Между собой они всё равно будут знать: всё, что она скажет о Горелове плохого, – неправда. Мирра молчала, а потом сказала: "Спасибо". На собрании же заявила, что абсолютно доверяет брату, считает его честным человеком и настоящим коммунистом. После этих слов комсомольский билет у нее отобрали. Но, к счастью, не посадили. Так же безупречно по отношению к Горелову вел себя его друг Виктор Беспамятнов. В то время он был оргсекретарем Союза писателей. После ареста Горелова он пошел в НКВД и заявил, что Виктор ни в чем не виноват, что он, Беспамятнов, работал с ним долгие годы, и тот всегда был верен партии. Беспамятнов ходил туда изо дня в день почти месяц. Это было нелегко: его жена Шура была беременна. Но он ходил и требовал освободить товарища. Писал жалобы. И однажды уже не вернулся. А Ольга? В октябре 1937 года она пишет: "Сегодня узнала, что недели полторы назад – арестован Виктор Беспамятнов. Господи, да что же это такое? Во что он мог впутаться? Оговорили "союзники" – сидящие из С. П.? Сам вмазался? Враг? Не может быть, чтобы враг. Нет, не может быть. Странно. Вот был когда-то близок человек, сколько из-за него "пелестрадала", а жалости к нему нет. Мне на руку сейчас его подлость – его заявление в партком о том, что я просила обратно мои письма. Уже до этого факта, и с этого факта особенно, я отсекла его в себе совершенно. Жалости, м. б, нет еще и потому, что слишком уж бытовым явлением сделались эти аресты. Количество их – потрясающе все же. Неужели все 100 % арестованных – враги? Конечно, не все. Ряд – профилактика и т. д. Господи, а сколько страданий человеческих сейчас!" "…Я отсекла его в себе совершенно", – пишет Ольга. А ведь она не знает о подвиге Беспамятнова во имя дружбы. Доступ к обстоятельствам дела закрыт. Виктор Беспамятнов, арестованный 26 сентября 1937 года, был приговорен по статье 58–7–8–11 к высшей мере наказания. Расстрелян 17 февраля 1938 года. Его жена, управдомами Роскино Александра Евгеньевна Воронова, тоже была репрессирована. Куда делся их только родившийся сын Владимир – неизвестно. Но необходимо напомнить и о другом. К несчастью, Виктор Беспамятнов был причастен к гибели талантливого, самобытного писателя Леонида Добычина. В начале 1936 года в Доме писателей на Маяковской проходило памятное собрание, на котором Добычина изобличали в мещанстве и других смертных грехах. На все оскорбления он отвечал, что не может согласиться с подобной критикой. После собрания – исчез. Больше его никогда не видели. Тогда Николай Чуковский, Евгений Шварц и Вениамин Каверин бросились к Беспамятнову, который стал "…неопределенно уверять, что ничего, в сущности, не случилось. Есть все основания предполагать, что Добычин уехал. – Куда? Это еще неизвестно, выясняется, но его видели третьего дня. По-видимому, в Лугу. У него там друзья, и он, по-видимому, решил у них остаться и отдохнуть. Беспамятнов, без сомнения, лгал – или, что называется, "темнил"… Партия приказала ему сохранять спокойствие, и он его сохранял. Но в наших взволнованных речах слышался, хотя и законспирированный, вопрос: "За что вы его убили?"" Каверин вспоминал Беспамятнова как высокого, плотного, мрачноватого, решительного мужчину, обессмертившего себя откровенным признанием, вполне пригодным для того, чтобы на десятилетия вперед внести в литературную политику серьезные перемены. Когда его снимали на собрании с должности, он сказал: "Ведь я же был все равно что гвоздь, вставленный в часовой механизм!.." Горелову после семнадцати лет тюрем и лагерей удастся выжить и выйти на свободу. Ольга Берггольц приложит огромные усилия для его реабилитации и освобождения в 1954 году. Но когда после XX съезда в 1956 году на писательском собрании она поднимет вопрос об отмене позорного постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград", о Зощенко и Ахматовой, весь партийный аппарат Союза писателей обрушится на нее. И вместе со всеми обвинять ее в оппортунизме будет старый друг Анатолий Горелов.
Тень Авербаха
"Арестован Лешка Авербах… – запишет 16 апреля Ольга в дневник. – Арест Лешки не удивил – думала еще при обмене, что ему не дадут билета, и когда вставал вопрос – могут арестовать его или нет – отвечала себе – могут. В характере это у Лешки было. Его холодность, неукротимое честолюбие, политиканство – были логические предпосылки к тому, что потеряет правильную линию, собьется, спутается со швалью, погрязнет, даже не имея, м.б., субъективно враждебных намерений. Слишком уж средством были для него люди, отношения, и – хотя мало у меня лично было к тому материалов, но так иногда думалось – и партия, и литература (это уже в свое время стало определенно ясно). Использовал. Ни жизнь, ни политика не прощают этого корыстолюбия, служения во имя самого лишь себя. Лешка отмер от души уже давно; уже давно, и еще прежде, чем отмер, были глубочайшие бреши в отношении к нему как человеку и партийцу. Это можно проверить хотя бы по тем дневникам – там всегда есть на то указания. Но ведь я была влюблена в него, даже, может быть, любила, и даже уже отлюбив, недоговаривала чего-то о нем для себя, не сделала о нем для себя, для своего отношения к нему окончательных выводов. Я не должна, вернее, не могла сказать себе, определить – "это враг", но я могла бы и должна была определеннее назвать его для себя, хотя это не имело бы никаких практических результатов – связь – разумея ее широко – была порвана давно. Надо было решительнее произвести психологическое отсекновение для себя. Не могу объяснить четче. Я не делаю этого в отношении личных, и это крупнейший мой изъян; я многое верно угадываю в людях, но не делаю психологических решительных выводов. Мне как-то жаль расставаться с людьми. И мое отношение к ним – колеблющееся". Ее спокойный и в некотором роде даже созерцательный взгляд на арест Авербаха связан еще и с тем, что вся она поглощена вынашиванием ребенка. И по-прежнему большую часть времени проводит дома. "Пока все идет благополучно, кровотечения нет, толстею…" Лев Левин встретил Авербаха в Свердловске в начале 1937 года, когда того уже уволили и изгнали отовсюду. "Дверь открыл сам Леопольд, – вспоминал Левин. – На нем был обычный полувоенный костюм, но на ногах не сапоги, а обычные домашние туфли. Кроме того, в его облике было что-то непривычное, но что именно, я не мог сообразить. Впервые в жизни Авербах остался без работы. Телефон, который раньше не умолкал, теперь не подавал голоса. Если бы я знал тогда, что существует состояние невесомости, то, вероятно, подумал бы: в этом состоянии находился сейчас Леопольд". Этот "непривычный" Авербах стал показывать Левину варианты писем к Сталину, в которых говорилось о его неизменной преданности вождю. Это единственное занятие, которое оставалось подвешенному между жизнью и смертью. Но после 16 апреля события стали развиваться стремительно. "К ответственности за связь с "врагом народа" Авербахом были привлечены О. Берггольц, Е. Добин (к тому времени уже исключенный из партии) и я, – вспоминал эту страшную историю Лев Левин. – В первых числах мая мы с Ю. Германом из-за города, где он тогда жил, дозванивались до О. Берггольц. Мы хотели узнать, что происходило на закрытом партийном собрании (оба мы были тогда беспартийными), посвященном разоблачению "друзей врагов народа". Главным руководителем этой кампании был секретарь партийной организации Ленинградского отделения Союза писателей Г. Мирошниченко. Мы еще не знали, что бедная Ольга, так же, как и мы с Добиным, попала в эту кампанию (позже она, как и Добин, была исключена из партии). Нас раздражал ее уклончивый тон. Она явно не желала что бы то ни было рассказывать. А мы не понимали, что самой Ольге худо. Кроме того, она не сомневалась, что ее телефон прослушивается. Вскоре я был вызван на допрос к секретарю Ленинградского отделения Союза писателей Н. Свирину. Он долго добивался, чтобы я раскрыл вредительские действия Авербаха в литературе. Н. Свирин допытывался, не Авербах ли подсказал мне тему статьи, в которой я критиковал новую повесть одного из видных ленинградских писателей. Я ответил, что Авербаху эта повесть как раз понравилась, и имел неосторожность добавить, что, по его словам, М. Горькому она не слишком пришлась по душе. 15-го и 16 мая в одной из самых уютных гостиных Дома писателя имени В. Маяковского заседало правление Ленинградского отделения Союза писателей. На повестке дня был один вопрос – "Авербаховщина в Ленинграде". Героями – если не дня, то, во всяком случае, повестки дня – были люди, которых называли агентами, пособниками, сообщниками, подручными и т. д. "врагов народа". Таких людей на этом заседании было трое: Ольга Берггольц, Ефим Добин и я. С тех пор прошло очень много лет, но я, кажется, никогда не находился в такой прекрасной компании… 15 мая ответственное литературное лицо, специально прибывшее из Москвы на это заседание (В. Ставский), заявило, что не видит никакого смысла оставлять у Берггольц, Добина и Левина членские билеты Союза писателей. Заявив это, ответственное лицо отбыло в Москву, куда чрезвычайно спешило в связи с необходимостью срочно рассмотреть персональное дело еще одного друга "врага народа" Авербаха – драматурга А. Афиногенова. Заседание, на котором нас исключали, помнится мне до мельчайших подробностей. Добин (самый старший из нас троих, хотя и ему было всего-навсего тридцать шесть лет) во время заседания почувствовал себя плохо и лежал на диване в соседней гостиной. Обеспокоенный Е. Шварц спросил, чем ему можно помочь, но Добин только покачал головой и продолжал лежать с закрытыми глазами. В перерыве ко мне подошел Ю. Герман. Это уже само по себе было актом немалого гражданского мужества – на виду у всех подойти к человеку, который состоял в подручных у "врага народа" и был уже почти исключен из Союза писателей. – Это какой-то бред, – сказал Герман. – Наваждение. Этого просто не может быть. Надо что-то делать. Мне было ясно, что возражать, сопротивляться и в особенности вмешиваться со стороны бессмысленно. Тем более что Герман и сам был под ударом. Его роман "Наши знакомые" появился в журнале "Литературный современник" с посвящением одному из бывших руководителей бывшей РАПП – Ивану Макарьеву. Макарьев был арестован, и это посвящение могло самым пагубным образом отразиться на судьбах романа и его автора. При таких обстоятельствах только и не хватало, чтобы Герман начал вступаться за меня. Но он кипел и рвался в бой. С большим трудом я убедил его отказаться от каких-либо активных действий. – Ладно, – в конце концов согласился он. – Но для очистки совести я поговорю с… – он назвал фамилию одного из самых известных ленинградских писателей. – Что он скажет? Заседание уже возобновилось, когда Герман показался в дверях. Я понимал, что надеяться решительно не на что, но посмотрел на него все-таки с надеждой. А вдруг произошло чудо? Но, поймав мой взгляд, Герман только развел руками. Прежде чем исключить из Союза, меня забросали злыми и опасными вопросами. Н. Свирин вдруг спросил: не могу ли я припомнить, какой разговор был у меня с Авербахом насчет повести, которая критиковалась в одной из моих статей? Я ответил, что Авербах отозвался об этой повести с похвалой. – Может быть, вы заодно припомните, – продолжал свой допрос Н. Свирин, – что вам сказал Авербах о том, как отнесся к этой повести Горький? Вот она, моя неосторожность! Я вынужден был ответить, что М. Горький отнесся к повести критически. Тотчас вскочил со своего места присутствовавший на заседании автор и воскликнул: – Этот разговор с Авербахом вы отлично запомнили! Зато все другие, видимо, забыли! Оспаривать оценку его повести М. Горьким писатель не мог – впоследствии я узнал, что он давно получил горьковское письмо, в котором повесть оценивалась отрицательно. Так или иначе, Н. Свирин мог быть удовлетворен: он окончательно восстановил против меня автора повести и его многочисленных и весьма влиятельных друзей. 16 мая правление Ленинградского отделения Союза писателей исключило О. Берггольц, Е. Добина и Л. Левина из Союза писателей за связь с "врагом народа" Леопольдом Авербахом". В "Литературной газете" появился репортаж "Авербаховские приспешники в Ленинграде". Героями его стали Ольга Берггольц, Ефим Добин и Лев Левин. Незадолго до собрания, где ее исключили из Союза писателей, 9 мая 1937 года, Ольга записала в дневнике: "Если я доношу Степу (так она называла будущего ребенка. – Н. Г .) – это будет чистой случайностью". Но самое унизительное для нее произошло 29 мая, когда состоялся разбор персонального дела с подробностями ее близких отношений с Авербахом. Разбирали бывшие товарищи с "Электросилы", о которых она написала столько очерков. Но они, не дрогнув, исключили ее из партии.------------------------------------ |
Категория: Книги
|
|
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация |
Вход ]
|