По левую руку степь — белого света стена, и по правую руку — даль земная, высота поднебесная. А покоя нет. Ломят днище волны, будто по камням скаканье — ретивая река под дощаником. — Ермак до Иртыша, а протопоп с протопопицей, с малыми ребятами — аж до Нерчи1! — Притихни, батька! — всполошилась Анастасия Марковна. — Не страшно ли так говорить? Аввакум поскрёб голову. — О вёрстах, что позади, не страшно. Про те, что впереди, — сердце у меня под замком. — Греховодники мы с тобою, батька! — вздохнула протопопица. — Как дымком потянет, так и встрепенусь: не русской ли избою пахнет? — До русских дымов — на солнце нажаримся, на морозе нахолодуемся. Но хоть ты меня поделом оговорила — половина дороги давно позади. Не хвастаюсь я, Марковна, — удивляюсь! Сколько открыл нам Господь! Воистину не мерена земля православного царя, не считаны его угодья, его кладези. Вот достигли мы с тобой Иртыш-реки. А что он такое, Иртыш? Порог в русские сени. Царёв двор — до самих Даур, поместье уж за двором, а где этому поместью околица, одному Господу ведомо. Не хмурься, Марковна! Сам чувствую, не к добру разговорился. Довёл бы Господь до Тобольска. Ничего, кажется, нет желаннее прежней нашей тюрьмы. — Батька! Батька! Тебя как прорвало. Господи, да не будь бешеного Струны, плохо ли в Тобольске жили? Не про всякого архиерея такой достаток, такая слава, какие Бог тебе давал. Аввакум перекрестился и снова поскрёб голову. — Верно, матушка. Пустобрёшество от сатаны. Покличь деток, славу Господу попоём... — Уж скоро вечерню служить. Давай в голове погляжу. — Поищи, — согласился протопоп. Положил голову на тёплые лядвы милой жены. — Сколько волосков-то седых! — сказала Анастасия Марковна, а на Аввакума от слов этих горючих теплом повеяло. — То морозы даурские прочь выходят. — Протопопище ты мой ненаглядный! Всё тебе нипочём! — За-ради себя на что годимся, Марковна? Ради Бога терпим. Я вот глаза прикрыл, ложась на колени твои, и знаешь, что пригрезилось? Дуб Мамрекийский! — Эко! — Да вот. Сидят рядком: Отец, Сын, Дух Святой и овечка перед ними в чаше, Авраамом поднесённая. Помнишь сказанное под тем дубом: «Есть ли что трудное для Господа?» Марковна, оглянись на пережитое — ведь уж ничего не страшно, а многое так и смешно. Каким Перуном Пашков-то громыхал перед нами, грешными. Каким теперь ягнёнком травку будет щипать. — Не смешно мне пережитое, протопоп. Двух сыночков мы там оставили... Страшное страшно. На песочке сына оставили... — Нелюди мы были от голода, Марковна, подобно царю Навуходоносору, который семь лет жил, яко зверь. Навуходоносору Господь царство вернул, нам же возвращает родину милую, Русь. Ой, река Иртыш, шевели волною! Домой скачем. Пальцы Анастасии Марковны, перебирая волосок за волоском, баюкали, солнце грело щёку. Протопоп вдруг заснул коротким, не ведающим времени сном. Увидел орла с двумя головами. Взял орёл одной лапой его, другой — матушку-протопопицу, понёс в белую страну. Являлись на небе письмена, но прочитать их не умел, грехи свет застили. Пробудился в томленье. — Ты уснул, — сказала Анастасия Марковна. Аввакум, напуганный сном, хлопал ресницами: рассказать бы, да Марковна этакое возьмёт в голову, беды станет ждать. — Зови детей, помолимся. Пришли Иван, Прокопий, Агриппина принесла крошечку Аксиньицу, Марковна за ручку привела Акулину. Собрались казаки и бабы, ехавшие с протопопом из Нерчи, из Енисейска, из Омска. Иван — статью отец, голосом — отец, а лицом в Анастасию Марковну. Девятнадцатый год парню. Прокопия увозили из Москвы пяти лет от роду, и вот уж пятнадцать. Дорожное дитятя. Двух мальчиков Бог взял, двух девочек дал. Агриппине восемнадцать, замуж пора, да нет конца дороге. Уплывает земля за спину, утекают дни золотые. Служил Аввакум сугубо2. Голоса поющих отражала река, и небо было их церковью, и птицы, как ангелы, вторили молитвам. Возгласил протопоп: — «Всех нас заступи, о Госпоже, Царице и Владычице, иже в напастех и скорбех, и болезнех, обременённых грехи многими». Тут и повернул дощаник за утёс — Боже Ты мой! На берегу мужики с луками, с саблями. На конях скачут, к лодкам бегут. — К берегу! — крикнул Аввакум кормщику. — Скорей к берегу заворачивай! Сам на носу стал. В левой руке крест, правой — знамение творит, благословляя бегущих на него с оружием. Ступил на землю, улыбаясь, распахнув объятия. — Христос со мною! Да благословит вас, как благословил меня! Обнял первого встречного, троекратно расцеловался с мрачным воином, державшим наготове лук и стрелу. Коснулся крестом головы начальствующего над воинами. — Есть ли товары пригожие? Куплю, коль не больно дорого. Татары переглядывались, но на дощанике появилась Анастасия Марковна с ребёнком на руках; недоверие таяло, как снег на апрельском солнце. Татары, пошумев меж собою, принесли на продажу снедь, шкуры, рукомесла. Пришли женщины, поднялись к Анастасии Марковне на дощаник. Потчевала гостей едой, вином, ласковыми словами. «Лицемерилась», сказал в своём житии Аввакум, но не поскупился на похвалу: «Как бабы бывают добры, так и всё о Христе бывает добро». Товары иртышских татар оказались залежалые. На Руси о таких товарах говорят: медведь. Но Аввакум виду не подал, купил много, платил, торгуясь, и тем тоже порадовал татар. Восток чтит умение сбивать запрашиваемую цену до разумной. Расстались довольные друг другом, отведав хлеба и соли, радуясь, что не пролилась напрасная кровь. В Тобольске приплывшему сверху дощанику сильно удивлялись. Только теперь узнал Аввакум, что по всей Сибири идёт большая война с башкирцами и татарами. На Оби на таком же дощанике человек с двадцать побито русских мирных людей. Какой торг, когда можно ограбить?! — Счастливый ты человек, протопоп! — сказал Аввакуму воевода Иван Андреевич Хилков, сын Андрея Ивановича, спасавшего Аввакума от Струны. Иван Андреевич радовался за протопопа. Строптивец великий, но ведь и претерпел гору! Да и как было не радоваться воеводе, когда страдальца в Москве ждали. Царь ждал, царица! Никоново собинное наваждение кончилось3! Архиепископ Симеон, благоволивший Аввакуму и во времена гонения, поселил протопопа в большом тёплом доме, дал хлеба, мёда, дров. Тобольск покидать опасно из-за немирных татар, да ведь и осенние хляби уж на пороге. От Москвы до Тобольска десять лет тому назад проехали, проплыли две тысячи шестьсот десять вёрст, так ведь от Тобольска до Москвы столько же. Серьёзная дорога, не терпящая поспешания.
Первый гость на первый пирог — романовский поп Лазарь. С Лазарем Господь свёл не в Божьем храме — в царёвой тюрьме4. На другой год, как обольстил Никон царя, оба взвалили крест на плечо за правое-то слово, за веру непоколебимую... — Угодные мы Богу люди, коль Сибирь про нас, — сказал Лазарь, благословляясь у протопопа. Расцеловались, поплакали. Лазарь лбом, как солнышко, поросль на лице рыжая. Нос — луковичкой, а нижняя челюсть от бабы-яги досталась, губа губу прихватывает. Сердитый с виду человек, но уж такая младенческая бирюза в глазах — сто раз поглядишь, сто раз изумишься. — Давно ли ты в Сибири, батюшка? — спросил Аввакум. — На апостола Акилу — третий год почну. — Совсем новый. Как Москва живёт-здравствует? Все волосёнки на Лазаре взъерошились, стал жила жилой. — Все сорок сороков на месте. Звонят, как к празднику. — По самим себе. — Истину, протопоп, проглаголил. По самим себе. Из-за сладкого куса госпожа Москва душой всегда готова поступиться. Было в Смуту, было при Грозном царе... И раньше то же самое! Жидовскую ересь холила, татар ублажала. — Поп кивнул на свой мешок у порога: — Позволь тебя попотчевать чем Бог послал. Вытащил из мешка полуведёрный горшок, замазанный сверху печёным тестом, и другой горшок, с крышкой. Снял крышку — груздями пахнуло, взломал корку — затопил горницу зело сильный дух. — Грибищи и винище, батька! Пироги в печи не поспели, и Анастасия Марковна, благословясь у Лазаря, поставила сковороду с каурмой — иртышские татарки в дорогу дали. Каурма — вяленая баранина в бараньем жиру. — С половиной дороги, батька! Со здоровьицем! — молвил поп Лазарь, опрокидывая первый ковш. — Нахолодался небось в Даурах стоеросовых! — Нахолодался. Ты про Москву сказывай. Нам всё в новость. — Семена Башмака помнишь? Ведал пушной казной в Сибирском приказе. Постригся в Чудовом монастыре, да не утерпел, подал царю грамотку: русскому-де языку, государь, теснота от греческого, защити, надёжа ты наша! А надёжа только и ждёт, кто ему правдой глаза поколет. Спровадил Башмака в Кириллово-Белозерский монастырь. — Никона-то уж нет?! Чего же ради?! — удивился Аввакум. — Вот и смекай! — Сколько помню, царь — добрая душа, да больно доверчив. Я тебе, Лазарь, так скажу. Быть православным государем — великое испытание. Православный государь для сатаны всё равно что праотец Адам. Сатана со дня творения завидует Богу за человека, ибо человек подобен Богу! — Да не Бог! — То-то и оно. Соблазнить Адама — украсть у Бога весь род человеческий, соблазнить православного царя — погубить разом всё Христово стадо. Кровью Христа выкупленное!.. Беречь нужно русского царя, а мы его — надо, не надо — поносим. Отдаём сатане за чох! — Видно, не больно тебя мытарили в Даурах! — взъярился Лазарь. — У царя без тебя защитников много. Ругнёшь в сердцах — рука-нога долой, да половину языка в придачу. Знаешь, как в народе про царя-то сказывают? Не знаешь? Вот-де когда Алексей Михайлович из утробы вышел, отец его, царство ему небесное, так сказал: «Не наследник родился престолу: родилась душам пагуба». — Что за дикое измышление?! — Ты дослушай, батька! — Что за дикое измышление?! Царь у них — сатана, стольный град — Сатаниил. А мы-то кто же, народ православный? Сатанинские пособники? Господи, урежь им всем языки! Урежь, Господи! — Аввакум, милый! Батюшка, ну, что ты на меня напасть зовёшь? — заплакал вдруг Лазарь. — Урежут мне язык, много тебе радости прибудет? — Батька! — не сдержалась Анастасия Марковна. — Лазарь верно говорит... Дослушай, потом и казни. Аввакум бухнул на стол локти, подпёр голову кулаками. — Слушаю. Кротко помаргивая глазами, поп упрямо продолжил историйку: — Говорят, оставил по себе добрый царь Михаил Фёдорович рукописаньице... Назвал день и час, когда явит себя в Москве, в тереме царском, — трёхглавый змий. Заповедал сыну накрепко: в тот день и час, в минуту страшную, горькую, снарядись, царь-сын, как на битву, защити голову шлемом, тело броней, достань саблю из ножен, стой у двери царских своих палат и, как явится змий, так тотчас секи все три поганые головы... И то было! Был день, и час, и та горькая минута. Встал Алексей Михайлович у дверей с саблей и уж замахнулся было, а вошёл-то патриарх Никон. Царь-то и обрадовался, забыл отцово завещание. — Н-ну! — хмыкнул Аввакум. — Рассказчики!.. По заслугам воздано... А мне всё равно жалко царя... Коли змий теперь на цепи, верно, опамятуется голубь. Не попустит Господь увлечь сына в бездну, коли и отец и дед праведники. — Не прошибись, батюшка, со своей жалостью, — повздыхал Лазарь. — Тут у нас ещё один защитник сыскался. Его в Сибирь, а он великому государю славу поёт, как тетерев, глаза зажмуря. Не слыхал о Крижаниче5? — Не слыхал. — Премудрый муж. Приехал от многих стольных городов учить Москву уму-разуму, а его цап — и в Тобольск. — Латинянин? — Латинянин. — Ну и чего о нём говорить? — Нет, протопоп! Крижанич — душа живая! Он, как пономарь, со свечой на Русь явился. — На себя бы и посветил. — Не ворчи, батька! Послушай! Крижанич дурного России не желает. Вознамерился, широкая душа, все роды славянские собрать в единую семью, под руку белого царя. Я с ним о многом кричал. — Докричался ли? — Я, Аввакум, радуюсь, когда о нас, русских, о судьбе нашей думают. Что судить человека, если он родился в басурманской земле? Не лучше ли благословить? Стремясь душой к России, Крижанич, дабы ей полезным быть, учился грамоте где только мог... В Вене, в Риме... — Вот-вот! — Он хорват, а познал языки: немецкий, итальянский, испанский, латынь, греческий, турецкий, венгерский, русский... Хотел учить московских людей красноречию, стихосложению, грамматике, казуистике, философии, математике, истории. Хотел склонить нашего государя пойти на османского султана. — Чужими руками жар загрести. Латинянин твой Крижанич. Не о душе помышляет. Отдай ему в заклад русскую душу, а он её сатане поднесёт. Лазарь от обиды за Крижанича потемнел лицом, осунулся, и только в глазах бирюза. — У наших-то, у православных, заботы, верно, не чета заморским... Знавал я одного архиерея. По утрам в колокола любил звонить, а как ночь — он в баню, на баб глядеть. И чтоб всякая показала ему срамное своё. Бог с ним, с греховодником, но бабы-то рады были... показать. За малую, за тесную — давал по три алтына... В другом месте, в Порухове, отец дьякон петухом служил. Мужики там нищенством промышляют. Как полая вода сойдёт, мужики — из дому, а бабы — к дьякону. Поверишь ли, его бесовскую мощь из теста пекут, друг дружку угощают. — Пакостен у тебя язык, Лазарь! — Русь бесится, а Лазарь виноват... Я, что ли, с дочерьми живу, со всею полудюжиной? А таков мужичишка здесь, в Тобольске, обретается. Протопоп ты, протопоп! Забыл небось про житьё-бытьё русское. Для помещика первая дань — взять девство. Подавай господину сокровенное, сам стыд. Кобель на кобеле, а виноват поганый язык Лазаря! Заплакал Аввакум. На колени встал перед попом. — Прости ради Бога! Через десять лет встретились — и ругаемся. Господи, что мы за люди такие?! Неистовое племя! Лазарь припал головою к плечу протопопа и тоже обливался слезами, как дитя. — Устал я, батюшка! Не вижу исхода. Веришь ли, пропасть хочу. — Пропасть — дурное дело... Мы с тобой, поп, за Христа постоим. За Слово! За Любовь! Анастасия Марковна принесла пироги. — Боже ты мой, плачут! — То хорошие слёзы, матушка! — улыбнулся Лазарь. — Как детушки, как жена поживает? — спросила Марковна. Помрачнел Лазарь. — Матушка по романовскому луку слёзы льёт. В Романове лук хороший. Головки с голову младенца. Растил и я с матушкой лучок, радовались, сколь велик, сколь горек, теперь вот плачем...