Натан Эйдельман / Первый декабрист
| 09.07.2017, 19:14 |
Артиллерия в русской армии была, как известно, очень хороша — и в этом немалая заслуга Алексея Андреевича Аракчеева. Зверь, „змей", равно ненавистный и Сабанееву и Раевскому, губитель множества солдат и военных поселян, — но артиллерийских заслуг никак не отнять; любил генерал пушки, понимал довольно хорошо их значение как наиболее передового вида военной техники. Точно так же, как полтора века спустя какой-нибудь солдафонски ограниченный генерал или маршал будет вкладывать душу в компьютеры, электронику! Аракчеев, вслед за своими предшественниками (начиная с Петра I), старается отбирать в артиллерию наиболее смышленых. Любопытно, что при пушках в XVIII веке состояли очень многие Ганнибалы и Пушкины: не исключено, что „артиллерийская фамилия" во многом определила военную специальность, но, как знать, не родилось ли еще в XIV–XV веках прозвание „Пушкин, Пушкины" у лиц, склонных к этой новейшей технике? В артиллерии Пушкины, Ганнибалы, Раевские… Сабанеев же страшным летом и осенью 1812 года остается на юге, в украинских и молдавских степях. Он прикрывает южные пределы империи и впервые за многие десятилетия — не в сражениях. Кутузов, прежний главнокомандующий, в августе 1812 года уж принимает армию в 200 верстах от Москвы, а Сабанеев лишь с опозданием на неделю и больше узнает о Смоленском сражении, о Бородине, о потере и пожаре Москвы, о начале наполеоновского отступления, о славных делах на Калужской и Смоленской дорогах, где действует 17-летний, никому почти не известный офицерик при своих пушках. Сколь простой кажется история 1812 года задним числом, когда мы знаем, чем дело кончилось: сначала неприятеля заманили, потом — прогнали… Если б заранее знали ответ исторической задачи, можно было бы, кажется, без всякой боязни, без лишних сражений отступать хоть за Урал, в Сибирь; французы растеряются, сами уйдут… Но, не зная, что будет завтра или через месяц, отступавшие стыдились каждого французского успеха, скорбели о каждом потерянном городе; раненый Багратион не пережил известия о потере Москвы, — а ведь всего через месяц потеря обернется победой! В этих обстоятельствах величие, суеверие, героизм, подозрение, реальность, фантастика — все вместе. И вдруг важным историческим фактором становится нерусская фамилия Барклая, который будто бы изменнически ведет французов в Москву, и еще немного — войско взбунтуется. Но тут является Кутузов, восклицает: „Как можно отступать с такими молодцами!" — и продолжает тактику Барклая. Пройдет четверть века, и Пушкин, отдавая должное предшественнику Кутузова, скажет: „Народ, таинственно спасаемый тобою…" В „секретной" Х главе „Евгения Онегина" задан вопрос о главном победителе: „Барклай, зима иль русский бог?" Поэт чувствует тайну, сложнейшую тайну той войны. Со стороны кажется удивительным и странным, как даже самые умные „действующие лица" истории видят лишь на ход вперед (что уж говорить про людей простых. бесхитростных!). На ход вперед видит и прапорщик Раевский, и младшие офицеры Чаадаев, Пестель, Якушкин, братья Муравьевы-Апостолы, и генерал Сабанеев. Может быть, лишь Кутузов просчитывал игру на два-три хода, но опасался слишком подробно делиться с окружающими: достаточно с них хотя бы убеждения, веры, что старик знает нечто им недоступное… Тайна подобной войны, которую дано выразить лишь великим художникам. Первым был, наверное, Карамзин, который в конце августа 1812 года, когда Москва готовилась к эвакуации и многие пали духом, не брались предсказывать даже ближайшее будущее, — Карамзин, согласно воспоминаниям очевидца, произнес пламенную речь: „Мы испили до дна горькую чашу — зато наступает начало его и конец наших бедствий". „В Карамзине, — продолжает мемуарист, — было что-то вдохновенное, увлекательное и вместе с тем отрадное. Он возвышал свой приятный, мужественный голос; прекрасные его глаза, исполненные выражением, сверкали, как две звезды в тихую, ясную ночь. В жару разговора он часто вставал вдруг с места, ходил по комнате, все говоря, и опять садился. Мы слушали молча". Много лет спустя Владимир Раевский заметит, размышляя о прошлом: „Верю с Шекспиром, что в мире есть тайны, которых никакой мудрец не видит и не понимает у себя под носом".
Карамзин, Пушкин первыми эту тайну почувствовали, — Толстой, вероятно, первым эту тайну понял. Закономерно, что понимание явилось гениальному человеку, который в кампании 1812 года не участвовал, родился 16 лет спустя, — но еще не успел от нее слишком удалиться. „Война и мир" была начата через 51 год и окончена через 57 лет после Отечественной войны. Прежде этого срока все было слишком близко, слишком сильна была ревность ветеранов, нередко противопоставлявших свой личный опыт историческому пониманию событий. Однако если бы Толстой „опоздал", в 1870–1880-х годах его роман, думает вообще не был бы написан: слишком уж далеким становился 1812-й, слишком — история…
Подобная же тайна, несомненно, существует и для великой войны 1941–1945 годов. Многим кажется, будто вce ясно: отступали, потом победили… Но если глубоко думаться — как и что произошло, как из 1929–1937-го возник 1941-й, а позже 1945-й, — тогда тайна, порою фантастика, „безумная логика" истории ощущаются достаточно сильно, и с годами все сильнее. Наиболее глубокое приближение к этой тайне мы находим, с одной стороны, в некоторых искренних, порою бесхитростных военных мемуарах, а с другой — в лучших художественных откровениях: таких, как „Василий Теркин", как повести Василя Быкова, как „Жизнь и судьба" Василия Гроссмана. И тем не менее мы лишь на подступах, тайна еще не „взята"; может быть, как для 1812 года — главное слово за тем гением, кто еще не родился в военные годы, но притом не слишком от них удален. По формуле „Войны и мира" время еще есть: 57 лет, отделяющих роман Толстого от той Отечественной войны, — это будет 2002 год для этой Отечественной. И если так, значит, Автор уже среди нас, может быть, в школу или институт ходит, пробует или еще не пробовал пера…
Среди поразивших человечество непонятностей 1812 года были и странные „правила" той кампании: прежде армии обычно сходились в генеральном сражении — Маренго, Аустерлиц, Йена, Фридланд, Баграм, — и дело окончено. Победа в сражении равнялась выигрышу войны. Здесь же все не так, и непонятно — как…
В формулярном списке „О службе и достоинстве" майора 32-го егерского полка Владимира Федосеевича Раевского находим:
Вопрос. „Во время службы своей в походах и у дела против неприятеля где и когда был". Ответ. „1812 года в Российских пределах при отражении вторгнувшегося неприятеля; против французских и союзных с ними войск августа 7-го под селением Барыкином, 26-го под селом Бородином и за отличие в коем награжден золотою шпагою с надписью „За храбрость"".
Бородино. Артиллерист Иван Радожицкий запомнит: „Наступила ночь; биваки враждующих сил запылали бесчисленными огнями кругом верст на двадцать пространства; огни отражались в небосклоне на темных облаках багровым заревом: пламя в небе предзнаменовало пролитие крови на земле". Еще и еще отрывки, впечатления, воспоминания. „Блеск сабель, палашей, штыков — от лучей заходящего солнца…" Граната, пробивающая бок лошади и взрывающаяся внутри… За 12 часов сражения русская артиллерия делает 60 тысяч выстрелов, около сотни на каждое орудие. „Ужасная канонада из пушек, гаубиц, единорогов. Выстрелы были так часты, что не оставалось промежутка в ударах. Образовалось искусственное землетрясение; солнце совершенно закрыто дымом"… Раевский:
„Я составлял единицу в общей численности. Мы, или, вернее сказать, все, вступали в бой с охотою и ожесточением против этого нового Аттилы. О собственных чувствах я скажу только одно: если я слышал вдали гул пушечных выстрелов, тогда я был не свой от нетерпения, и так бы и перелетел туда… Полковник это знал, и потому, где нужно было послать отдельно офицера с орудиями, он посылал меня. Под Бородином я откомандирован был с двумя орудиями на „Горки". Под Вязьмою также я действовал отдельно, после Вязьмы — 4 орудия… Конечно, я получил за Бородино золотую шпагу с надписью „За храбрость" в чине прапорщика; Аннинскую — за Вязьму: чин подпоручика — за 22 сентября и поручика — за авангардные дела. Тогда награды не давались так щедро, как теперь. Но я искал сражений не для наград только, я чувствовал какое-то влечение к опасностям и ненависть к тирану, который осмелился вступить в наши границы, на нашу родную землю".
Семнадцать лет, четыре пушки, радость жизни — и десятки тысяч тел, оставшихся на Бородинском поле.
„Я бы спросил, что чувствовал Наполеон, когда после Бородинского сражения 40 тысяч трупов и раненых, стонущих и изнемогающих людей густо покрывали поле, по которому он ехал? А сколько тысяч семейств оплакивали преждевременную потерю отцов, детей, братьев, мужей, любовников, опору семейств, и все эти несчастья от произвола, от жажды владычества одного. По расчету самому точному, 3 миллиона в продолжение его владычества… погибли в войнах и походах. Почему человека, гражданина за убийство… своего младенца наказывают смертию… а смертоубийство массами называют победою?"
Зная, на чьей стороне правда, Раевский не забывает, однако, и другой стороны исторического действа: „…была народная война со всеми ужасами и варварством… Народ русский зверски рассчитывался за пожары, насилие, убийства, свою веру". Выходит, нужно думать и об изгнании неприятеля и о способах изгнать потом зверство из самих себя.
Но война продолжается. В послужном списке Раевского 11 сражений, два чина, военный орден, рана… 17-летний прапорщик — подпоручик — поручик гонит неприятеля своими двумя, потом четырьмя пушками. И вот уж Смоленск, Борисов:
„Не только деревень, домов уже по всей дороге не было — одна зола и трубы от печей кое-где стояли… Направо и налево от дороги сидели и валялись кучи умерших и умирающих французов, немцев, поляков, итальянцев и даже испанцев".
Тут время появиться генерал-майору Сабанееву. Он подчиняется теперь адмиралу Чичагову, который поздней осенью 1812-го движется с Украины в Белоруссию, к Березине, чтобы отрезать пути наступления Наполеону. Между Чичаговым и Сабанеевым возникает спор, от которого зависят, может быть, судьбы Европы. Генерал убеждает старшего начальника, что их задача окружить, захватить Наполеона; Чичагов иначе трактует полученные инструкции и медлит. Именно в эту пору записывает во фронтовом дневнике молодой офицер Александр Чичерин (которому быть бы декабристом, если б вернулся с войны):
„Я всегда жалел людей, облеченных верховной властью. Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем; теперь я даже страшусь высокой власти. Обязанность прислушиваться к желаниям тысяч людей, придерживающихся самых различных мнений, угождать всему свету, когда никто на свете не мыслит одинаково".
Если бы Чичагов перехватил Наполеона при Березине… Тогда вроде бы война окончилась сразу и не было бы нужды в кампаниях 1813–1814 годов? Или, наоборот, пленение, гибель императора удесятерили бы сопротивляемость Франции; униженный, прижатый к стене неприятель сделался бы чрезвычайно опасен? До сих пор спорят, каково было мнение самого Кутузова. Умнейший старик серьезно опасался разбитого Наполеона; как известно, вообще возражал против вступления русских войск в Западную Европу. Может быть, и в самом деле тайно противился завершению кампании при Березине, — и не оттого ли инструкции Чичагову были не слишком отчетливы?.. Так или иначе, основная армия (где и Раевский) не стала молотом, а войска Чичагова и Сабанеева — наковальней, меж которых расплющился бы Наполеон. Бросив множество пленных, французский император умчался в Париж собирать новое войско; Чичагов сделался объектом критики и насмешек, попал даже в басню Крылова („Щука и кот"); авторитет же Сабанеева, который спорил с Чичаговым, наоборот, возрос. Так или иначе, оба русских войска слились, и теперь генерал Сабанеев с поручиком Раевским одновременно достигают российской границы. Андрей Раевский — старший брат Владимира Федосеевича, тоже находившийся в действующей армии, — описывает торжественный момент: „Переехав мост, я простился с Россией. Двуглавый орел остался на высоких утесах с той стороны… Смотритель таможни поднял шлагбаум и пожелал нам счастливого возвращения". В эти же новогодние дни 1813 года генерал Лавров поучает юного Чичерина, что для его собственного блага необходимо повидать чужие земли, ибо только там научится он любить свое отечество."Я не стал спорить с ним, — вспоминает Чичерин, — только сказал, что уже довольно люблю отечество и не нуждаюсь в новых впечатлениях, чтобы укрепить свою привязанность".------------------------------------ |
Категория: Книги
|
|
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация |
Вход ]
|