В небе повис огненный столб над самым боярским усадьбищем. Юродивые плясали и плакали. Калики перехожие предрекали войну. Монахи — конец света. Хмурые старцы из деревенских — голод. Поползли «ахи» и «охи». Но умирать не хотелось. Большое любопытство появилось к жизни. И как на грех, в вотчину боярина Колычева прискакал из Разрядного приказа человек, молодой, дородный, с быстрым взглядом, слегка насмешливым. Назвал себя посланцем царя, дворянином Василием Грязным. Явился к владельцу вотчины, боярину Никите Борисычу, и стал расспрашивать о «верстании»: «сколь и кого поимянно выставит боярин своих людей в войско, коли к тому нужда явится». Всколыхнулись деревни и починки колычевской вотчины. Старики расхрабрились, — куда тут! Стали разглагольствовать про старинные битвы. У молодежи глаза разгорелись: потянуло на волю, на поля бранные. А тут еще подлил масла в огонь грязновский ямщик. Намекнул и на татар, и на Ливонию, и на Свейское государство . Ямщик бывалый, московский. Под хмельком дядя был, на слова чуден, а глазами плутоват; что наврал, что правда — разобрать трудно. Как бы то ни было: ветром море колышет, молвою — народ: заскакало по избам колючее словечко: война! Боярин темнее тучи стал. Ходит, ко всем придирается, на глаза лучше не показывайся. Всего лишь год, как царь отпустил его на отдых после брака с молоденькой княжной Масальской. Чего бы лучше — на старости лет пожить чинно, уютно, на усадьбе, в супружеском уединении… И вот нате! Опять война! Опять в кольчугу, в латы да шлем! Приказ, ведавший военными делами, заработал. В Москве не спят! Крепко призадумался боярин: как быть? Какой-то дворянин-зазнайка всюду нос сует, царской грамотой щеголяет. Черт его принес сюда! Давно ли разошлись с казанского и выборгского походов? Люди и кони еще путем отдохнуть не успели, и вдруг… — Э-эх, Никита, Никита! Сыновей у тебя нет. Убьют на войне — поместье отпишут «на государя», малую часть оставят супруге твоей, Агриппинушке, а так как она неплодна, вслед за ее кончиною и та малая часть уйдет «на государя» (все себе заграбастывает!). Вот что будет, коли пойдешь на войну; а не пойдешь, откажешься… Опять засверлили мозг боярина слова царя Ивана Васильевича: «Жаловати мы своих холопей вольны, а и казнить их вольны ж есмя». Князей и бояр царь ни во что ставит! Подумать только! А вот такие, неведомого рода молодцы, по уездам с царскими грамотами шнырят, бояр учат! Целый месяц гостил Грязной в вотчине, считал людей, болтал с ними, будто равный; на половину боярыни Агриппины повадился ходить, рассказывал ей про Москву, — нет в вотчине человека, с которым бы он не точил лясы, а потом уехал как-то сразу, тайком, без низких, по чину, поклонов и приветствий. Вздумал Никита Борисыч наведаться к знахарке-вещунье, попросить ее, чтоб наколдовала «нетяжкую болезнь», на войну бы не идти. А старуха проклятая отказалась да еще крикнула: «Вижу, что умереть тебе на плахе по цареву указу!» Можно ли снести столь великое поношение? В омуте утопил старую ведьму. Сразу полегчало. Улеглось на сердце. И вдруг новое беспокойство. Пришел на боярское крыльцо некий бобыль Андрейка и давай вопить на всю усадьбу: «Пошто утопил старуху? Царь покарает тебя! Один у нас ныне суд — царский. Сгубить нас токмо царь может, а никто!» Орет, словно ума лишился, глаза вытаращил. Любуйся, царь государь, Иван Васильевич! Боярин не волен над своими же людьми! Кого ты охрабрил? Холопов и злостных бродяг! Посмел ли бы раньше этот навозный жук слово поперек молвить? Не иначе, как проклятый Васька Грязной наболтал народу про «судебник». Никита Борисыч, как бы невзначай, старался выспросить у людей, о чем беседовал с ними Василий Грязной. Пытал, с Божбою и целованием креста, боярыню Агриппину. Оказалось, Грязной спрашивал у старост: сколько земли в вотчине, что пахоты и что леса; вся ли пахотная земля обрабатывается; продает ли боярин хлеб на сторону, иль только засевает для себя да для своих крестьян? О конях расспрашивал, о сене, об овсе, о скотине… Агриппина божилась, клялась, что московский молодец говорил с ней только о царе, о царице и о святынях. Колычев сопел, глядя исподлобья подозрительно на жену. Она краснела, смущалась. — Сам, батюшка-боярин, допустил ты того человека в терем, супротив моей воли. Не посмела я, раба твоя, перечить тебе… — И ты, государыня, мысль иметь свою вольна, чтобы гостя уветливым словом на доброе изволение наводить… от лукавства его отторгать, христианской добродетели чувства ему внушать… Внушала ли? — Внушала, государь, князь мой, внушала… Агриппина задумалась: — Жаловался он мне, — обижают его бояре, по малости его рода, и кабы не царь, давно бы ему быть на плахе. Царь защитил его… И многих его товарищей царь-батюшка приголубил… служилых людей, незнатных, беспоместных. Сердито насупился боярин Никита.
Здесь — медведь; там — человек. Солнечный свет проникает сквозь щели в овин. Горят маленькие черные глазки, в них неподвижное упорство. Человек пытается избежать их. Он смотрит на мотылька: как весело резвится в золотистой полосе солнце, играет с мухами, сталкивается с ними, ловко увертывается и ускользает из глаз. О, эти маленькие глазки зверя! Пахнет сосновым лесом; за стенами бушуют птичьи стаи. Тепло. Клочок синего неба проглядывает в широкую расселину над головою. Ночью буря сорвала солому. Зверь лязгает железом, издает жалобное урчанье. Звук глухой, придушенный, ползущий из глубины, из нутра. Пасть сомкнута; шумно дышат розовые влажные ноздри; туловище покачивается из стороны в сторону. — Лакать, чай, захотел? — тихо спрашивает прикованный к стене человек. Он молод, загорелый, широкоплечий, в белой заплатанной рубахе. Поднялся с соломенной подстилки, сутулясь, отступает к стене. — О крови тоскуешь? Скушно? Как мне тебя понять? Поймешь ли и ты меня? Неподвижно смотрят они друг другу в глаза. — Э-эх, поведал бы я тебе, как бобыль за жар-птицей охотился да и в капкан попал… Что наша доля с тобой? Хоть топись, хоть давись! И та не наша. Плохо, Тереха! Судьба дуреха… Медведь, прислушиваясь к голосу человека, издает звук, похожий на стон. — Не скули! Не подобает! — оживился парень, глядя в глаза зверю. — Бог терпел и нам велел… Какой ты веры, не ведаю, но и ты — Божья тварь. Да и такой же, как и я, бобыль — непашенный, безземельный… Медведь положил морду на землю, выпустил когти… сверкнули влажные белки. — Так-то, милый! — вздохнул молодец, напрягая могучие мускулы. — Пошто нас мать родила, не видавши дня прекрасного? На посмех людям пустила по миру. Медведь медленно поднялся, стал на задние лапы, замер. — Ага, слушаешь! Так вот… Живем мы с тобой, яко святые… Во узах, во тисках, в подвижничестве… Владыка наш, боярин Колычев, сатане в дядьки записался. Медведь заревел, грузно подался вперед. Тяжелым, едким духом пахнуло от него. — Ты, идол! — попятился парень. — Сожрать меня восхотел? Э-эх, кабы на воле, сошлись бы мы… Загрызешь — тому так и быть; побит будешь — шкуру с тебя сдеру. Часто моргая глазками и раздувая ноздри, медведь рвался вперед. Цепь натянулась, вот-вот лопнет. Зверь принялся быстро ходить справа налево и обратно, косясь одним глазом на парня. Скрипнул тяжелый засов, раздались голоса, двери распахнулись. Окруженный челядью, в сарай вошел сам владелец богоявленской вотчины — невысокого роста, тучный, бородатый, с курчавой седеющей головой. Одет в зеленую рубаху, опоясанную ремнем. С виду скорее прасол, нежели человек знатного рода, богатый вотчинник. По всей округе прославился он своею скупостью. Позади холоп с ведром и плетями подкрался к кадушке, врытой в землю, и быстро вылил в нее мурцовку — смесь воды, хлеба, лука и отрубей. Медведь принялся жадно лакать. Колычев с любопытством следил за ним. — Заколите барана утресь. Пускай попирует. — Колычев осмотрел всех с самодовольной улыбкой. Обернувшись к парню, плюнул на него. Вытаращил глаза, сказал тихо, с злой усмешкой: — Добро быть законником! Не так ли? — Тяжко, государь-батюшка, на цепи сидеть! Пусти на меня медведя! Дозволь учинить с ним бой, потешить тебя, добрый боярин, с супругою твоею пресветлою… Лучше сгину в том бою, нежели томиться в неволе! Колычев круто повернулся и, сердито стуча посохом, пошел из сарая. Снова заскрипел засов. Андрейка видел в щель, как медленно, в хмуром раздумье, уходил на усадьбу впереди своей челяди боярин Колычев.
Широкая сосновая просека ведет к боярским хоромам в два житья . Они красочны, затейливы, с башнями и многими лесенками. Узкие слюдяные окна открыты, видны ковры внутри, на стенах. Извне, по бокам окон, раскрашенные светлой зеленью резные столбики, а над окнами — «петушиная резьба». Крыши, высокие, покатые, обложены дерном для предохранения от пожара. Невысокая ограда с громадными воротами вокруг хором. У ворот — сторож с дубинкой. Никита Борисыч родовит и знатен. Прославившийся на Студеном море своей праведной жизнью инок Филипп — колычевского же рода. Отогнав посохом зубастых псов, помолившись на икону, врубленную в ворота, Колычев проследовал к дому. На пороге опять помолился. А в постельной горнице и того больше. Сел на скамью и молвил: — Агриппина, псы и те учуяли, чем подуло из Москвы… Жена кротко взглянула на него, но сказать ничего не осмелилась. Когда боярин не в духе, всякое слово не по нем. Что не скажешь — все не так. Она знает, что ему хочется, чтобы она отозвалась на его речь. Но нет! Поддаваться не след. В страхе съежилась Агриппина. Маленькая, худенькая, в зеленом шелковом с серебряной каймой летнике, в крохотном бисерном кокошнике, она выглядела совсем девочкой. Густо нарумяненные, по обычаю, щеки казались полнее, чем были на самом деле. Она опустила ресницы, боясь взглянуть в лицо мужа. — Чего же ты? Каши, что ли, в рот набила? Чего молчишь? Ай не слышишь? Кто виноват? Агриппина вздохнула: — Милостивый батюшка! Уволь! Мне ль мудрить? — Уж не забыла ли ты московского щеголя? Колычев некоторое время смотрел на нее подозрительно. Потом самодовольно улыбнулся. Никакого лукавства в ее лице он не подметил. — Такой случай поймет и баба, — ухмыльнулся Колычев, отвалившись к стене и широко расставив ноги. — Царем-государем, — Бог с ним, — великая обида учинилась на Руси. В каждой царской грамоте видим мы свое боярское посрамление. Всех валит в одно: и бояр, и дворян, и детей боярских, и попов, и посадских людей, и пашенных мужиков — «черный люд»… «Ко всем без отмены, чей кто ни буди…» Как то понять? Требует царь, дабы все мы в дружбе жили, «меж собой совестясь, все за один»… Как же это так? Стало быть, боярин и пашенный мужик вместе выбирать себе судей станут? Гоже ли то? А? Скажи на милость! Не обидно ли? Для Агриппины не было ничего мучительнее, чем эти вопросы. Как ответить, когда и в самом деле она ничего не понимает в царских грамотах? Да и бояре-то плохо разбираются, что к чему. Запутались! — Стало быть, Иван Васильевич по-Божьему чинит сие управство? Стало быть, холоп, мужик и вотчинный владыка, князь либо боярин — одно и то ж? Так, што ли? Ну, отвечай! Чего же ты? О чем думаешь? — Батюшка ты мой, государь родимый! Бабий ум короток, где ж нам? — плачущим голосом взмолилась Агриппина. — Еретики! Лихо вам! Лихо вам! Не быть по-вашему! — крикнул Колычев, погрозив кулаком в окно. Лицо его раскраснелось, голову он втянул в плечи, как рассерженный филин. — Наша власть на молитве да на воинском дородстве из века в век возмужала. Попробуй, побори ее… Я здесь хозяин, — прошипел Никита Борисыч. — В последние люди мы попали!.. А? Писака некий царю челобитную подал… «Вельможи-де не от коих своих трудов довольствуются. Вначале же потребны суть ратаеви . От их бо трудов едим хлеб». Слышь, что ль? Пересветов Ивашка сунул царю противу бояр челобитную! Все учат царя, а он слушает. Не к добру то. Бобыля все одно живым я из овина не выпущу… Вон князь Данила расковал такого-то… а он в Москву, со словом на своего же господина. Худо пришлось Даниле… Объярмили боярина. Тяглом объярмили в цареву казну. Чего молчишь? Аль онемела? Агриппина была женщиной чувствительной, любила поплакать. Это выручало. По щекам ее поползли слезы. Она уже пролила тайком от мужа не одну слезу, только не о парне, посаженном в сарае на цепь, а о том красивом молодце, который только что уехал из вотчины опять в Москву. Он такой смелый, такой сильный и ласковый. Как же тут не поплакать? — Чего ревешь? Почто жена, коли с мужем не советует? Ни яства, ни пития, ни греха ради пришел к тебе. Доброй беседы ради. В ответ на такое решительное требование Агриппина тихо проговорила: — Не ведаю, батюшка, ничего, и не слыхивала, и не знаю, токмо от тебя одного и жду поучения, государь Никита Борисыч… Колычев, подумав, опять остался доволен смиренным ответом жены, поднялся со скамьи, помолился на икону, поклонился, сказав: «Надо бы кончить и с этим лаптем. Пойду!» Она ответила на поклон, а после ухода мужа села на скамью и горько расплакалась. Пропала ее молодость! Так бы и помчалась туда, в Москву, вместе с ним, с московским гостем. Приняла бы грех на себя, а там будь что будет! Ради такого красавца можно и пострадать. Агриппина выглянула в окно. Сосенка топорщится яркой пушистой зеленью около самого наличника, а на ветвях, словно румяные яблочки, развесились ярко-красные птички: одна вниз головою, другая вверх, а некоторые совсем кверху красным брюшком, уцепившись за сосновую шишку… Это любимая птичка Агриппины — клест. Вдали чернеет хвоя могучих древних кедров. Кукушка закуковала. Густой, пьянящий запах смолы пробудил в душе неясные, но приятные чувства. Агриппина вспыхнула, осмотрелась. Никого нет. — Господи, прости меня! — прошептала со слезами. Одна жизнь у нее — для мужа и людей; другая, глубоко запрятанная ото всех и почему-то всегда казавшаяся греховную, — для себя. Но все же верилось в то, что стоит попросить у Бога прощенья, как грех снимется и ничего не будет, а на этом свете никто и не узнает, ибо есть ли тайны крепче тех, что живут в боярских теремах и остаются известными только одному Богу! Вот почему, увидев своего мужа, удалившегося с толпою слуг, она стала усердно молиться о себе.